Эндрю Нагорски – Гитлерленд. Третий Рейх глазами обычных туристов (страница 11)
Но спорить не было смысла, и даже Гитлер понимал это. Он отказался взять у Элен теплую одежду Путци; когда его повели вниз по лестнице, он так и остался в голубом халате, только накинул поверх него свое пальто. В этот момент вбежал маленький Эгон с воплем:
– Что эти плохие люди делают с дядей Дольфом?
Гитлер был явно тронут, он потрепал Эгона по щеке. Затем он пожал руку Хелен и горничным, прежде чем уйти. Хелен в последний раз взглянула на его лицо, когда он сидел в полицейской машине. Оно было, по её воспоминаниям, «смертельно бледным».
После этого и немецкая и зарубежная пресса быстро списала Гитлера и нацистов как не имеющих больше политического значения. Пивной путч был провален до смешного бездарно, арестованных лидеров ждал суд и неотвратимый приговор.
Мало кто представлял тогда, насколько на руку окажутся Гитлеру этот суд и даже тюремное заключение. И только немногие посвященные знали, что именно молодая американка, жена одного из первых приверженцев Гитлера, не дала последнему покончить с собой – и тем самым принесла человечеству чудовищные последствия его возвращения в политику. Именно Хелен Ганфштенгль, в девичестве Нимейер, развернула историю на такой мрачный путь.
Эдгар Ансель Моурер из
На ежегодном Балу прессы в огромном ресторане «Зоопарк» Моуреры получили возможность пообщаться со всем высшим обществом, от правительственных чиновников до драматургов Бертольда Брехта и Карла Цукмайера, композитора Рихарда Штрауса, приехавшего из Вены дирижировать оперой, и дирижера Вильгельма Фуртвенглера. Как писал Моурер, на встрече собрались «знаменитости из совершенно разных миров. Было впечатление, что Париж объединил Елисейские Поля, Гранд-опера́ и Бал Изящных Искусств в единое мероприятие, начавшееся с серьезностью официального приема и закончившееся вакханалией».
Берлин сразу произвел огромное впечатление на Лилиан Моурер, когда она, завершив пару дел, приехала сюда вслед за мужем из Рима, где тот служил до того. Это было в марте 1924 г., и она была очень огорчена холодом этого места, в буквальном и переносном смысле – оно было так не похоже на Италию, где уже распустились весенние цветы. «В берлинском Тиргартене лед еще лежал на прудах, воздух был мерзлым», – вспоминала она. Её также огорчало «уродство города», тяжелая архитектура Викторианской эпохи, помпезность общественных учреждений – и «некрасивые человеческие фигуры».
В съемной квартире она нашла написанные её владельцем картины с обнаженными женщинами в «агрессивных тонах и хаотичной композицией немецкого экспрессионизма», с массивными торсами и ягодицами. «Можно подумать, на улицах уродства мало», – жаловалась она. Потом обнаружились проблемы с продуктами. «К немецкой кухне приходится привыкать», – отмечала она обтекаемо. Даже то, что марка наконец-то стабилизировалась, имело для нее отрицательные стороны: для иностранцев все стало теперь дороже, чем за несколько лет до того.
Но вскоре Лилиан стала смотреть на свой новый дом несколько иначе. Немецкий экспрессионизм оставался для нее еще загадкой, но «энергично искаженные силуэты и лица стали немного вызывать мой интерес». Ей нравилось итальянское искусство, но она понимала, что в Риме она в области искусства могла «жить в прошлом». По контрасту с этим, «современные немецкие работы были наполовину метафорой, наполовину – дикостью: это бодрило и стимулировало». Что до немецкого театра, то она быстро признала его «самым актуальным в Европе», а немцев – «самыми заядлыми театралами Европы». Ей очень нравилось, что в Берлине хватало и иностранных гастролей, от классической «Комеди Франсез» до смелых русских постановок Станиславского и Мейерхольда, которые ей особенно понравились. «В Германии, как нигде в мире, гостеприимно встречают иностранные таланты», – писала она. Но главное радостное открытие Лилиан состояло в том, что немцы оказались очень открыты с иностранцами в повседневной жизни, а не только на сцене. «Они были такие гостеприимные, эти жители Веймарской республики, они не пытались делать из каждой вечеринки и приема показательную
Лилиан не просто так наблюдала за берлинской жизнью. Она писала статьи для
Лилиан и Эдгар познакомились с очень многими знаменитыми жителями города, от художника Георга Гросса до Альберта Эйнштейна. При встрече с физиком Эдгар спросил его кое о чем в теории относительности, что казалось ему нелогичным. Эйнштейн с улыбкой ответил:
– Не стоит ломать голову над этим: это математическая, а не логическая теория. Вот так…
И тут он взял скрипку и начал играть Баха. Неудивительно, что Лилиан вскоре сдалась: «Я почти примирилась с Берлином».
Американские представители сыграли огромную роль в приведении экономической жизни в какое-то подобие нормального состояния, и новоприбывшие вроде Моуреров немедленно это замечали. Посол Хоутон очень сочувственно относился к немцам и их проблемам; он спорил с изоляционистами у себя на родине, утверждая, что США следовало бы решительнее поддерживать демократическое правительство Германии. «В конце концов, в Европе ужасный беспорядок», – писал он 12 февраля 1923 г. главе европейского отделения Государственного департамента Уильяму Кастлу. «У нас в некий момент была возможность стабилизировать ситуацию… если только не случится чудо, мы можем уверенно ждать следующей, очень скорой войны, которая добьет остатки европейской цивилизации».
Он постоянно просил Вашингтон «спасти то, что осталось от столицы и промышленности Германии». Хоутона приводила в отчаяние разрушительная гиперинфляция в стране, где он жил, – равно как и её забастовки, мятежи и столкновения экстремистов, левых и правых. Летом 1923 г. он мог наблюдать, как всего после года пребывания у власти рушится правительство канцлера Вильгельма Куно. «Я чувствовал, что словно вернулся в знакомое старое здание, только теперь балки и стропила прогнили, полы проваливаются, и если все это не починить как можно быстрее, крыша и стены просто рухнут», – писал он государственному секретарю Хьюзу.
Его просьбы были услышаны. Хоутон получил поддержку администрации Кулиджа и начал потихоньку разбираться с вопросами репараций и стабилизации Германии. В своих публичных обращениях Хоутон старался не обвинять Францию и отрицал любые попытки бороться с её «справедливыми требованиями». Но он подчеркивал, что экономическое восстановление Германии является ключом к восстановлению континента в целом. Плотно сотрудничая с Густавом Штреземаном, который некоторое время был в 1923 г. одновременно канцлером и премьер-министром, а затем оставался министром иностранных дел при восьми следующих правительствах, Хоутон добивался более активного сотрудничества с Америкой в Берлине и других европейских столицах. Результатом стал план Дауэса, названный в честь чикагского банкира Чарльза Гейтса Дауэса, одного из американских экспертов, занимавшихся вопросами репараций. Этот план не менял общую сумму репараций, которую должна была выплатить Германия, но он позволял уменьшить ежегодные выплаты, пока экономика не восстановится. В конце августа 1924 г. план Дауэса обеспечил Германии внезапный приток займов из Америки, продолжавшийся до самой Великой депрессии. Прямым результатом этих мер были стабилизация валюты и последующее восстановление экономики. В своей речи перед рейхстагом, произнесенной в мае 1925 г., Штреземан однозначно сказал, кто добился этих судьбоносных изменений: