Эмма Орци – Царство юбок. Трагедия королевы (страница 73)
За ними длинной, необозримой вереницей тянулись: сначала артиллерийский обоз, а далее чернь, вооруженная пиками и саблями; тут были мужчины, покрытые пылью и кровью, женщины с распущенными волосами, в разорванной одежде; большинство их были пьяны, изнурены беспутно проведенной ночью, продолжительным кликом и ликованием. Однако это не мешало людям орать хриплыми голосами непристойные песни или издеваться над королевской семьей. За дикими толпами народа шли двести гвардейцев, обезоруженных, без шляп и перевязей; каждого из них вели по двое гренадер, солдат швейцарской гвардии и фландрского полка. Посредине этого шествия громыхали заряженные пушки, возле каждого орудия шло по двое солдат, под надзором мужчин из простонародья. Но еще страшнее свиты королевского экипажа были герольды, предшествовавшие ему. Этими герольдами служили самые неистовые и бешеные из среды валившей валом черни, которым хотелось поскорее возвестить Парижу, что революция в Версале унизила королевскую власть, что народ остался победителем. Герольды несли с собою кровавые трофеи этой победы — головы Варикура и Дехютта, верных швейцарцев, павших на службе своему королю. Эти головы, воткнутые на пики, несли двое мужчин из простонародья впереди шествия. Между ними с гордой, торжествующей миной шагал великан с длинной черной бородой, с обнаженными, забрызганными кровью руками и сверкающим взором. Его лицо и кисти рук были красны от крови, которою он умылся, а в правой руке он нес топор, с которого еще капала кровь. То был Журдан, заслуживший в этот день — после того, как он обезглавил обоих швейцарских гвардейцев, — наименование «отрубателя голов», которое сумел сохранить за собою в продолжение всей революции[14].
Как буревестники, жаждавшие раньше всех возвестить Парижу триумф народа и раздраженные медленным движением королевского поезда, эти глашатаи победы с кровавым знаменем далеко опередили его. В Севре они остановились, но не для того, чтобы отдохнуть или дождаться остальных. Нет, они потребовали парикмахера и приказали ему завить и напудрить отрубленные головы швейцарцев, для того — как с раскатистым хохотом объявил ликовавшим толпам черни Журдан — чтобы казненные могли вступить в столицу изящными кавалерами.
Пока таким образом впереди и позади августейших особ раздавались дикий крик, громкое пение и хохот, внутри кареты, занятой королевской фамилией, царило ненарушимое молчание. Король прижался в уголок экипажа, не желая видеть страшные фигуры, подходившие от времени до времени к дверцам, чтобы заглянуть туда любопытными глазами или с язвительным смехом и двусмысленными остротами поглумиться над царственной семьей.
Но королева сидела прямо, с гордой, важной осанкой, мужественно смотря в глаза ужасу и не выдавая своих душевных мук ни малейшим вздрагиванием ресниц, ни самым легким вздохом своих пересохших, бледных губ.
«Нет, — думала она, — лучше умереть, чем обрадовать этот торжествующий, низкий сброд зрелищем своих страданий. Лучше упасть в обморок от истощения, чем жаловаться».
И у нее не вырвалось ни единой жалобы. Тем не менее, когда дофин, после четырех часов этого печального путешествия, обернулся к матери с умоляющим видом и произнес своим милым голоском: «Мама-королева, мне хочется кушать!» — гордое выражение в чертах Марии Антуанетты исчезло, и две крупные слезы медленно покатились по ее щекам.
Наконец, после восьми часов утомительной езды, страшный поезд прибыл в Париж. По пути его следования не было ни одного пустого окна. Дивясь и содрогаясь, смотрели парижские граждане на такое невиданное, страшное зрелище — на короля и королеву Франции, привезенных насильно торжествующими подонками простонародья. Мрачный ужас овладел теми, которые отрицали до той минуты революцию и думали, что все снова войдет в обычную колею. Теперь никто больше не мог предаваться этой надежде, теперь даже самым боязливым приходилось признаться, что революция наступила и надо привыкать смотреть ей в глаза.
Медленно двигался поезд вперед, полз вдоль набережной, окаймляющей сад Тюильери. Гулявшая в саду публика поспешно взобралась на вал, который ограничивал в то время парк со стороны Сены; всем хотелось взглянуть на ужасную процессию, посмотреть, как разнузданный народ волочит за собою скованное королевство.
На лицах большинства этих зрителей читалось насмешливое злорадство, но некоторые из них бледнели, содрогаясь от гнева и скорби. В передних рядах между прочими стояли двое молодых мужчин: один — в простом штатском платье, другой — в мундире подпоручика. Лицо молодого офицера было бледно, но светилось редкой энергией, а своим благородным, античным профилем и пламенными орлиными очами приковывало к себе каждый взор, интересовало всякого, кто смотрел на него.
Когда народ с воем, ревом и диким ликованием проходил мимо него, молодой офицер обратился к своему спутнику и с удивлением и негодованием воскликнул:
— О, Боже, возможно ли это, мой друг?! Неужели у короля нет пушек, чтобы расстрелять этот сброд?
— Друг мой, — с улыбкой возразил штатский, — припомни слова нашего великого поэта Корнеля: «Королю народ дает порфиру и отнимает ее у него, если ему вздумается».
— Ах, — улыбаясь, подхватил молодой подпоручик, — раз полученное надо крепко держать! По крайней мере, я, если бы мне пришлось когда-нибудь получить пурпур по милости народа, ни за что не отдал бы его обратно. Однако пойдем; мне противно смотреть на эту сволочь, которую ты важно величаешь народом.
Он схватил за руку друга и повернул к более уединенной части Тюильерийского сада.
Этот молодой поручик, с таким негодующим изумлением смотревший на процессию революции, проходившую мимо него, и предназначенный судьбою положить ей со временем конец, назывался Наполеоном Бонапарте.
Молодой человек, шедший с ним рядом и в свою очередь предназначенный судьбой произвести революцию, хотя только на театральных подмостках, и направить драматическое искусство по новым путям, назывался Тальма.
XV
Мама-королева
— Все проходит, все кончается, нужно только мужество, чтобы всегда помнить это, — с кроткой улыбкой сказала Мария Антуанетта, когда встала с постели на другое утро после своего прибытия в Париж и пила шоколад в импровизированной гостиной, где ей прислуживали приближенные дамы. — Вот мы устроились в Тюильери и даже выспались, тогда как вчера были уверены, что погибли и только смерть может принести нам желанное успокоение.
— То был страшный день, — вздыхая, заметила Кампан. — Но вы, ваше величество, геройски перенесли все испытания.
— Ах, Кампан, — печально возразила королева, — у меня нет честолюбивых притязаний прослыть героиней, и я была бы признательна судьбе, если бы она позволила мне с этих пор быть только женою и матерью, если я уже не могу оставаться королевой!
В эту минуту отворилась дверь: маленький дофин, в сопровождении своего наставника, аббата Даву, вбежал в комнату и бросился с распростертыми объятиями к Марии Антуанетте.
— О, мама-королева, — вкрадчиво воскликнул он, — уедем, пожалуйста, обратно в наш прекрасный замок! Здесь в этом большом, мрачном доме отвратительно.
— Тише, дитя мое, тише! — сказала королева, прижимая к себе красавца-мальчика, — Не надо так говорить! Ты должен приучаться быть довольным везде.
— Мама-королева, — прошептал ребенок, нежно прижимаясь к матери, — но ведь это правда, что здесь отвратительно. Только я буду говорить о том совсем потихоньку, чтобы никто не услыхал, кроме тебя. Однако скажи мне, кому принадлежит этот некрасивый дом и зачем будем мы тут жить, если у нас есть чудесный замок с великолепным садом в Версале?
— Сын мой, — вздыхая, ответила Мария Антуанетта, — этот дом принадлежит нам; это прекрасный и знаменитый дворец. Ты не должен говорить, что он противен тебе, потому что твой августейший прадед, великий король Людовик Четырнадцатый, жил в этом дворце, который называют Тюильерийским, и сделал его знаменитым по всей Европе.
— Ах, мне все-таки хотелось бы, чтобы мы уехали отсюда! — прошептал дофин Людовик Карл, боязливо озираясь большими голубыми глазами в обширной, пустынной комнате, лишь скудно обставленной старомодной, полинялой мебелью.
— И мне хотелось бы того же, — вздыхая, чуть слышно, промолвила про себя Мария Антуанетта.
Однако тонкий слух ребенка уловил эти слова, и он с удивлением спросил:
— И тебе? Разве ты уже не королева, мама, и не можешь больше делать то, что тебе хочется?
Пораженная в самое сердце этим невинным вопросом дофина, королева разразилась слезами.
— Принц, — сказал аббат Даву, приближаясь к своему царственному воспитаннику, — вот видите, вы огорчаете королеву, а ее величеству нужно спокойствие. Пойдемте гулять!
Однако Мария Антуанетта крепко обняла ребенка и, прижав его белокурую головку к своей груди, возразила:
— Нет, нет, он не огорчает меня. Дайте мне выплакаться. Слезы приносят облегчение. Человек истинно несчастлив лишь тогда, когда утратил способность плакать, когда… Но что это такое? — перебила сама себя королева, поспешно вставая с кресла, — Что значит этот шум?
В самом деле с улицы доносились громкий крик и ликование вперемежку с ругательствами и угрозами.