Эмма Орци – Царство юбок. Трагедия королевы (страница 43)
Однажды Эглинтона навестил герцог Домон. Он прискакал на почтовых из Парижа и, пожимая больному руку, был необычайно любезен и взволнован.
— Вы должны скорей выздоравливать, милорд, — дружески сказал он. — Вы ведь теперь — герой дня. Мортемар все рассказал.
— Я не верю, — серьезно ответил Эглинтон.
Герцогу, казалось, было что-то известно по этому поводу, и он был несколько смущен.
— Нет, он — славный малый, — успокоительно проговорил он, — и знает, когда надо держать язык за зубами. Что касается Бель-Иля и де Люжака, то они получили хороший урок, и вполне заслуженный, могу вас уверить. Ну, а Гастон…
— Ах, да, герцог, что сталось с графом де Стэнвилем?
— Он немедленно покинул двор… и в немилости. Это была чудовищная дуэль, милорд, — серьезно прибавил герцог, — ведь если бы Гастон застрелил вас, это было бы простым убийством, так как, по словам Мортемара, вы не хотели стрелять.
Голова больного беспокойно задвигалась по подушке.
— Мортемар слишком много наболтал, — нетерпеливо сказал он.
— Только рассказал о дуэли… Больше ничего, честное слово! — возразил герцог. — Не было произнесено ни одного женского имени; но, я боюсь, что до двора и до публики дошли слухи о заговоре против принца Стюарта и что дуэль была сопоставлена с этим происшествием; отсюда ваша популярность, милорд, — продолжал со вздохом герцог, — и немилость, которой подвергся Гастон.
— Козел отпущения в неудавшемся заговоре?
— Бедный Гастон! Вы, конечно, очень ненавидите его, лорд?
— Я? Нисколько, честное слово!
Герцог некоторое время колебался, на его красивом лице выразилось легкое беспокойство.
— А Лидия… — осторожно начал он, — Вчера ночью она одна уехала из Парижа… и ехала день и ночь, чтобы вовремя попасть в Гавр, помочь вам и помешать Гастону. Это было, конечно, неосмотрительно с ее стороны, но ее намерения были чисты. Милорд, это — мое дитя, и я…
— Она — моя жена, герцог, — серьезно перебил его Эглинтон, — и мне не нужно уверений в чистоте ее намерений, даже от ее родного отца!
В этих немногих словах было столько глубокой веры, что герцог Домон почувствовал себя пристыженным при мысли о том, что он мог когда-нибудь сомневаться в своей дочери. Помолчав несколько минут, он сказал уже веселее:
— Его величество, конечно, очень раздражен.
— Против меня, надеюсь? — спросил Эглинтон.
— Конечно, — вздохнул герцог. — Король Людовик из-за вас стал теперь на пятнадцать миллионов беднее.
— Но зато обогатился королевством чести. Что касается миллионов, ваша светлость, то я сам предоставлю их в распоряжение его величества. Мой замок и поместья в Шуази стоят этого, — весело прибавил Эглинтон, — Как только моя слабая рука окажется в состоянии держать перо, я сделаю этот подарок французской короне.
— Вы это сделаете? — воскликнул герцог, едва веря своим ушам.
— Это мое твердое намерение, — с улыбкой ответил больной.
Громадная тяжесть свалилась с души герцога. Немилость короля, конечно, распространилась бы на всех друзей «маленького англичанина», а главным образом — на тестя Эг-линтона, присутствие которого при дворе было бы невыносимо для разочарованного монарха. Теперь же это беспримерное великодушие более чем когда-либо утвердить доверие Людовика к его первому министру, главное достоинство которого состояло в том, что он имел такого зятя.
И действительно история гласит, что герцог Домон в течение некоторого времени после вышеописанных памятных дней продолжал пользоваться доверием и признательностью «обожаемого» Людовика и купаться в лучах улыбок маркизы Помпадур; а дар лорда Эглинтона короне Франции в виде замка и поместий Шаузи послужил поводом к устройству в Версале народного празднества.
Но после визита герцога Домона в гостиницу «Три матроса» великодушный деятель пятнадцати миллионов сразу почувствовал переутомление жизнью. Сновидение, услаждавшее его лихорадочный сон, уже не появлялось более, пока он бодрствовал, а памяти было слишком трудно возбуждать любовь к жизни воспроизведением одной счастливой минуты.
Лорд Эглинтон закрыл глаза, вздыхая об исчезнувшем сновидении. В маленькой комнатке царили покой и тишина; в отворенное окно проникал легкий морской ветерок, обвевая больную голову лорда и заставляя вспоминать пышный дом в Англии, о котором так часто грустил его отец. Как мирно можно было бы жить там, среди холмов!
Ветер настойчиво что-то шептал, и в его убаюкивающем звуке слышался шорох женского платья.
Больной решился открыть глаза. Лидия, его жена, стояла на коленях у его кровати и, опершись на руки подбородком, смотрела на него своими большими сияющими, но все же серьезными глазами.
— Неужели я на земле? — слабо прошептал Эглинтон.
— О, да! — ответила она, и ее голос показался ему самой чудной музыкой, какую он когда-либо слышал; эта музыка была серьезная и торжественная, но в ней были переливы, делавшие ее необыкновенно нежными. — Лекарь говорит, что теперь вашей жизни не грозит никакая опасность, — прибавила Лидия.
«Маленький англичанин» с минуту молчал, словно решая какой-то важный вопрос, а затем спокойно сказал:
— Вы хотели бы, чтобы я остался жив, Лидия?
Она боролась со слезами, против ее воли выступавшими у нее на глазах, и прошептала сквозь слезы:
— Зачем вы так жестоко относитесь ко мне?
— Жестоко, это — правда, — серьезно ответил он, — и это после того, как вы, подвергая опасности свою дорогую жизнь, хотели спасти меня. Зато я с радостью отдам свою жизнь, чтобы видеть вас счастливой.
— Тогда лучше будет, если вы останетесь жить, — сказала Лидия с бесконечно нежной улыбкой, — потому что только тогда я могу испытать счастье.
— Но, если я останусь жить, вам придется отказаться от многого, что вы любите.
— Это невозможно, потому что я люблю исключительно одно.
— Ваше государственное дело во Франции? — спросил Эглинтон.
— Нет! Мою жизнь с вами!
Руки Лидии упали на одеяло, и ее муж схватил их своими руками. Как часто она отстранялась от их прикосновения! Но теперь она уступила, все еще стоя на коленях и еще ближе склоняясь к нему.
— Ты хочешь поехать со мною в Англию, Лидия? В мой дом в Англии, среди холмов Суссека, вдали от придворной жизни и от политики? Хочешь последовать за мною туда? — воскликнул Эглинтон.
— С тобою хоть на край света, дорогой мой! — ответила Лидия.
Ф. Мюльбах
Трагедия королевы
I
Счастливая королева
Это было тринадцатого августа 1785 года. Королева Мария Антуанетта уступила наконец мольбам своих горячо любимых подданных и, покинув на один день великолепный Версаль и свой милый Трианон, появилась в Париже, чтобы показаться народу, познакомить его с новорожденным сыном, которым она подарила короля и французский народ двадцать пятого марта, и в соборе Нотр-Дам получить от духовенства благословение, а от представителей Парижа — поздравления.
Прекрасная, очень любимая королева встретила восторженный прием. Она въехала в Париж в открытом экипаже, окруженная своими тремя детьми, и все, кто узнавал ее, радостно приветствовали ее и торопились следовать за нею до самого собора, на пороге которого ее встретило высшее духовенство, с кардиналом Луи де Роганом во главе, чтобы торжественно ввести ее в дом Царя царей.
Мария Антуанетта приехала совсем одна; ее сопровождали только гувернантка «детей Франции», герцогиня Полиньяк, да нормандка-кормилица, державшая на руках второго сына короля, Людовика Карла, герцога Нормандского.
На заднем сиденье, рядом с королевой, сидели ее старшие дети: старшая дочь короля ее королевское высочество, мадам[13] Тереза, и дофин Людовик, предполагаемый наследник Людовика XVI.
— Поезжай в Париж, дорогая Антуанетта, — сказал своей супруге добродушный король, — доставь моим добрым гражданам эту радость! Покажи им наших детей и прими выражения их восторга за то счастье, которым ты подарила меня и их. Я не еду с тобою, чтобы не делить твоего триумфа. Поезжай и насладись этим часом счастья!
Когда королева вышла из собора, вся площадь представляла собою волнующееся море, бурно плескавшееся и гнавшее свои темные волны в прилегавшие к площади улицы, чтобы наполнить весь Париж своим радостным шумом и грозным всплеском. Весь Париж приветствовал в этот час не королеву, но прекрасную женщину, счастливую мать, которая, подобно матери Гракхов, не имела других спутников, других защитников, кроме своих сыновей, не имела другой придворной дамы, кроме своей дочери, на плечо которой положила руку, являясь во всем блеске королевского и материнского величия. И весь Париж, явившийся приветствовать королеву, женщину и мать, потрясал воздух дружными, радостными, восторженными криками:
— Да здравствует королева! Да здравствует Мария Антуанетта! Да здравствуют красавица-мать и прекрасные дети Франции!
Эти крики, эти радостные лица и горящие глаза в свою очередь воодушевляли королеву. К ее щекам также прилила кровь, ее глаза также засверкали. Она встала в экипаже и движением, полным невыразимой грации, взяв у кормилицы ребенка, подняла его высоко кверху, чтобы показать его парижанам. При этом маленькая шляпка, приколотая сбоку к ее напудренной прическе, съехала ей на затылок, а прекрасные руки, высоко державшие ребенка, обнажились до локтей, так как кружевные рукава спустились на плечи. Тогда восторг толпы обратился в настоящий фанатизм.