18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эмма Гольдман – Проживая свою жизнь. Автобиография. Часть I (страница 57)

18

Бенджамин Такер

Ответ Такера представлял собой длинное письмо с перечисленными условиями, на которых он пойдёт к Карнеги. Он писал, что скажет ему: «При формировании своего отношения вы, разумеется, воспримете как должное, так же как я воспринимаю это как должное, что они к вам обращаются как раскаявшиеся грешники, молящие о прощении и ищущие освобождения от наказания. Само их появление перед вами лично или через посредника по такому делу должно считаться показателем, что то, что они когда-то считали мудрым героическим поступком, сейчас они считают глупым и варварским… Что шесть лет заключения мистера Беркмана убедили их в ошибочности их пути… Любое другое объяснение мольбы этих просителей не сочетается с надменностью их характеров; разумеется, что не стоит полагать ни на минуту, что мужчины и женщины с их смелостью и достоинством после намеренной и хладнокровной стрельбы в человека снизошли бы до подлой и унизительной мольбы к своим же жертвам, чтобы те даровали им свободу снова себя убить… Лично я не стою перед вами, как раскаявшийся грешник. Насколько я помню, мне не за что просить прощения. Я оставляю за собой все свои права… Я отказывался совершать, подготавливать или поощрять насилие, но поскольку могут сложиться обстоятельства, когда политика насилия покажется желательной, я отказываюсь отрекаться от своей свободы выбора…»

В письме не было ни слова о Сашином приговоре, который даже с точки зрения закона был диким; ни слова о мучениях, которые пережил заключённый; ни одного доброго слова от мистера Такера, представителя великого социального идеала. Ничего, кроме холодного расчёта, как унизить Сашу и его друзей и одновременно выставить своё высокомерное мнение. Ему было не понять, что человек может острее чувствовать боль, причинённую другим, чем свою собственную. Он был не способен постичь психологию того, кого жестокость Фрика во время увольнений в Хоумстеде вынудила выразить свой протест актом насилия. Очевидно, не хотел он осознать и то, что Сашины друзья могли пытаться добиться его освобождения, не признавая при этом «ошибочность своего пути».

Мы обратились к Эрнесту Кросби99, ведущему пропагандисту единого налога и толстовцу, который также был очень талантливым поэтом и писателем. Он был человеком совсем другого склада: понимающий и отзывчивый, даже если не полностью разделял чужое мнение. Он пришёл к нам в компании молодого мужчины, которого я знала как Леонарда Эббота. Когда мы рассказали о сути нашего дела, мистер Кросби сразу же согласился сходить к Карнеги. Он объяснил, что его волнует только одна вещь. Если Карнеги вдруг потребует гарантий, что Александр Беркман после освобождения не совершит вновь акта насилия, что ему ответить? Сам он никогда бы не задал такого вопроса, понимая, что никто не может заранее знать, на какой поступок он способен под давлением. Но как посредник он считает необходимым, чтобы мы осведомили его на этот счёт. Конечно, мы не могли дать никаких гарантий, и я знала, что Саша никогда не станет брать на себя обязательства «измениться» и не позволит, чтобы это делали от его имени.

Эрнест Кросби

В конце концов дело закончилось нашим решением не ходить к Карнеги вообще. Сашино дело даже не представили Совету по помилованиям в назначенное время. Члены Совета оказались слишком предвзятыми к нему, и мы надеялись, что новый Совет, который должен был вступить в полномочия в следующем году, окажется более беспристрастным.

После долгих попыток получить зал для протестного митинга против антианархистского конгресса нам удалось зарезервировать Купер-Юнион. Он всё ещё следовал принципу, установленному его основателем, — предоставлять слово всем политическим мнениям. Мои друзья боялись, что меня арестуют, но я была намерена остаться до конца. Я очень переживала из-за попыток отобрать последние остатки свободы слова, а на душе из-за ситуации в личной жизни было совсем скверно. На самом деле я надеялась на арест, чтобы убежать от всего и всех.

Накануне митинга Эд неожиданно нарушил молчание. «Я не могу вынести того, что тебе грозит опасность, — сказал он. — Попробую ещё раз до тебя достучаться. Пока ты была в туре, я решил подавить свою любовь и попытаться встретить тебя как товарищ. Но я осознал всю абсурдность этого решения в минуту, когда увидел тебя на вокзале. С тех пор внутри меня шла суровая борьба, я даже решил оставить тебя совсем. Но я не могу этого сделать. Я позволю ситуации плыть по течению до тех пор, пока ты снова не уедешь в тур, но раз тебе сейчас грозит опасность, я должен высказаться, попытаться сократить разрыв между нами».

«Но нет никакого разрыва! — возбуждённо воскликнула я. — Если только ты не настаиваешь на том, чтобы его создать! Конечно, я переросла многие представления о себе, которые тебе так дороги. Я не могу это изменить, но я люблю тебя, разве ты не понимаешь? Я тебя люблю, невзирая на то, кто или что появляется в моей жизни. Ты мне нужен, мне нужен наш дом. Почему ты не можешь освободиться от устоев, повзрослеть и принимать то, что я могу дать?»

Эд пообещал попытаться ещё раз сделать всё, чтобы не потерять меня. Наше примирение напомнило мне о начале нашей любви в моей маленькой квартирке в Богемной республике.

Митинг в Купер-Юнион прошёл без проблем. Иоганн Мост, пообещавший выступить на нём, так и не появился. Он не стал бы говорить на одной трибуне со мной; в нём всё ещё жила злоба.

Через три недели Эд заболел пневмонией. Вся моя забота и любовь были брошены на борьбу с вероятностью потерять эту дорогую жизнь. Большой сильный мужчина, который легкомысленно отзывался о болезнях и который часто намекал, что «такое поведение заложено только в женских особях», сейчас нуждался во мне, как младенец, и не отпускал из поля зрения даже на минуту. Его нетерпеливость и раздражительность превосходили поведение десяти больных женщин вместе взятых. Но он был так сильно болен, что я не противилась постоянным требованиям заботы и внимания.

Федя и Клаус предложили свою помощь, как только узнали о состоянии Эда. Один из них подменял меня по ночам, чтобы дать мне несколько часов отдыха. Во время обострения я так волновалась, что не могла заснуть. Эда сильно лихорадило, он ворочался с боку на бок и даже пытался выпрыгнуть из постели. По его отсутствующему взгляду было понятно, что он никого не узнаёт, но, если его касался один из парней, Эд волновался сильнее. Когда однажды он особенно разнервничался, Федя с Клаусом уже хотели держать его силой. «Дайте я сама его успокою», — сказала я, наклонившись над любимым, прижимая его к беспокойному сердцу, заглядывая в его дикие глаза и пытаясь передать свою энергию. Эд боролся какое-то время, потом его неподвижное тело ослабло, и он, весь покрытый потом, со вздохом откинулся на подушку.

Наконец переломный момент прошёл. Утром Эд открыл глаза. Его рука протянулась ко мне, и он спросил слабым голосом: «Дорогая сестра, я отброшу копыта?» «Не в этот раз, — успокоила я, — но тебе нужно лежать спокойно». Его лицо засияло прежней красивой улыбкой, и он снова задремал.

Однажды, когда Эд уже встал на ноги, но был ещё очень слаб, мне нужно было пойти на митинг, на котором я обещала выступить ещё задолго до его болезни. Федя остался с ним. Когда я вернулась, поздно ночью, Федя уже ушёл, а Эд крепко спал. Федя оставил записку, в которой говорилось, что Эд чувствовал себя хорошо и уговорил его пойти домой.

Утром Эд ещё спал. Я проверила его пульс и заметила, что он тяжело дышит. Я забеспокоилась и послала за доктором Хоффманом. Тот выразил беспокойство по поводу необычно долгого сна Эда. Он попросил показать коробку морфина, которую оставил Эду. Не хватало четырёх доз порошка! Я дала Эду одну перед уходом и настояла, чтобы Федя не давал больше. Эд принял в четыре раза больше обычной дозы: несомненно, он пытался покончить с собой! Он хотел умереть — сейчас — после того, как я едва выдернула его из объятий смерти! ­Зачем? Зачем?

«Нужно поднять его на ноги и походить с ним, — скомандовал доктор. — Он жив, он дышит, нужно поддерживать в нём жизнь». Мы водили его обмякшее тело туда-сюда по комнате, время от времени прикладывая лёд к рукам и лицу. Постепенно его лицо начало терять смертельную бледность, а веки стали реагировать на давление. «Кто бы мог подумать, что такой сдержанный и спокойный человек, как Эд, будет способен на подобный поступок? — заметил доктор. — Он проспит ещё много часов, но не стоит волноваться. Он жив».

Я была шокирована этой попыткой самоубийства и старалась понять, какая причина довела его до такого поступка. Несколько раз я была близка к тому, чтобы спросить его об этом, но он пребывал в таком весёлом настроении и так быстро поправлялся, что я боялась копаться в этом ужасном деле. Сам он никогда об этом не говорил.

Потом однажды он удивил меня, сказав, что вовсе не намеревался покончить с жизнью. То, что я ушла на митинг и оставила его, когда он был так болен, привело его в ярость. Он знал по прошлому опыту, что может выдержать большую дозу морфина, и проглотил несколько порошков, «просто чтобы немножко тебя напугать и вылечить от мании митингов, которая не останавливается ни перед чем, даже перед болезнью человека, которого ты якобы любишь».