Эмилия Галаган – Я люблю тебя лучше всех (страница 7)
Мы с сестрой уже корчились, что тот Дурак на толчке, только от неслышного смеха, который, как знают все дети, самый могучий смех на свете.
Вышел Дурак из дому и решил: а пойду я на рельсы лягу, поезд-то всяко меня раздавит… пошел он к станции, только забрел аж туда, в тупик, где поезда не ходят, лег на рельсы, лежал-лежал, заснул, проснулся ночью, да и побрел домой… по путям шел, шел, все ругался да бога клял: «Господи, что ж ты мне, Дураку, смерти-то не подашь?! Что ж ты такой-сякой не слышишь меня?» И тут сверху его ка-а-ак шандарахнет!
– Молния?
Папа внимательно посмотрел мне в лицо:
– Какая молния? Мешок с барахлом, у мужика стыренным! А ты говоришь, что у тебя из другого уха не вылетает!
Я, поняв, как меня одурачили, сердилась:
– Это же из другой истории мешок! Так же нечестно! Разве они связаны?!
– В жизни, дочка, все истории связаны, – улыбался папа.
Потом я узнала много подобных двухчастных анекдотов, но таких, как сочинял наш папа, слышать мне не доводилось. Сам он их придумывал, что ли?
А Дураки и правда все живут в одной истории: один кидает – другому прилетает.
После смерти папы я иногда уходила гулять на ту сторону. Там все было так… иначе. Я проходила всю деревню до конца, до сгоревшего дома, за которым – только поле. По деревне много собак бродило. Я часто наблюдала за ними, как они собирались в стаи, бегали по улицам. Однажды ко мне подбежал пес, небольшой, остроухий, черный с черными глазами и закрученным хвостом. У меня в кармане куртки завалялся сухарик. Бросила его на землю – пес подбежал, обнюхал, заглотил… и тут со всех сторон ко мне потянулись другие собаки… Быстро окружили меня – и смотрели выжидательно. Им было обидно, что сухарик достался только тому черному псу. Я глядела на собак и не знала, что им сказать. Все разные: большие и поменьше, очень и не очень лохматые, с разными ушами и глазами, рыжеватые, белые в пятнах, серые. Только черный был один. Он смотрел на меня, как будто что-то знал. Они все что-то знали.
– Отпустите меня, пожалуйста! – сказала я. – Сухариков больше нет, простите! У меня умер папа. Вы его не знали. А может, и знали. Он такой высокий, с темными волосами. У него вот тут, на щеке, шрам, – я показала где, – он в детстве кинул баллончик аэрозольный в костер. – Он вам мог что-то рассказывать. Он ходил сюда, когда покупал самогонку. Он несколько раз напивался, потому что его уволили. А потом он умер. Сердце не выдержало. Обидно, когда тебя увольняют ни за что.
Я говорила, а собаки слушали. Некоторые били хвостами. Большой грязно-белый пес наклонил голову. Черный все так же смотрел, не отводя глаз.
– А ну пшли! – послышалось вдруг со стороны. – Пшли вон, я сказала! – В воздухе что-то пролетело мимо меня, и раздался звук удара о землю, видимо, упал камень.
Собаки бросились в стороны. Ко мне приблизилась незнакомая бабка. Она была намного более скрюченная, чем наши (бабка Гордеева, например), и опиралась на кривую, суковатую палку.
– Спужалася?
Я кивнула, всхлипнув. Только сейчас я заметила, что плачу.
– Чего? Собаки не тронуть. Они сироток не грызуть… Чего плакать? Тут не плачуть, девонька, нельзя. Вон горелая хата стоить – она не любить, когда плачуть. Ты попроси тихо и иди домой.
Я утерла лицо и пошла обратно, в Урицкого.
Во дворе покачалась на качелях. Тень прошла мимо, обернулась. Как будто что-то сказать хотела. Она поседела и стала очень красивой, потому что пальто у нее было черное, а волосы серебряные. Она пошла к станции, как обычно. Тень ведь каждый вечер ходила к станции – и возвращалась…
И мне надо возвращаться, хотя не хочется.
– Где ты была? – набросилась на меня с порога мама.
– Гуляла.
– Десять часов! Ты в своем уме? Что ты делала все это время?
– Гуляла.
– Господи, да что ж ты за тварь бесчувственная! Видеть тебя не могу!
– Не видь!
Я крикнула – и в тишине после крика услышала плач сестры: она испугалась ссоры.
– Наташка, ты чего?! – Я подбежал, обняла ее. Она была такая теплая, такая маленькая. А я оставила ее и ушла гулять на ту сторону. – Ну не плачь, ну не надо, ну…
Я отнесла ее в нашу спальню, улеглась рядом с ней на кровать и начала рассказывать:
– Там, на другой стороне, есть сгоревшая хата… там жила когда-то ведьма… да, настоящая ведьма… в общем, кто переночует в той хате и не испугается ничего, тот больше никогда ничего не будет бояться… ни бояться, ни плакать, ничего…
Я обнимала сестру, но меня уже обступили выдуманные существа, как те собаки, одной из которых я бросила сухарик. Они всегда это чуяли и всегда приходили, и разогнать их я никогда не умела. Только прижимала к себе сестру и говорила:
– Но если будешь в ней ночевать, и испугаешься, и заплачешь, то горелая хата превратит тебя в собаку. И ты будешь бегать потом всю жизнь и бояться людей и нападать на них, но даже когда будешь нападать – будешь бояться, бояться, бояться… Я не стану собакой. Я хочу быть с тобой. Ты же моя сестра. Не боись, а. Пожалуйста. Все хорошо, все хорошо, маленькая…
– Не ходи… куда… не ходи. Не ходи, стра-ашно…
Черную собаку я потом видела и на нашей стороне. Не знаю, какие у нее тут были дела, но я сделала вид, что не знаю ее. И вообще я выключала себя, поворачивая ручку так, чтоб она не слышала моих мыслей.
Воспитание котят
Сестра любила есть из миски с мишкой, а я ее разбила. Нечаянно, но…
А ведь именно я придумала кормить сестру, приговаривая:
– Ешь, ешь быстрей, мишка под кашей задыхается!
Сестра давилась кашей, комья падали ей на подбородок, на слюнявчик, она обжигала язык, но, героически освобождая мишку из-под завалов, ела. Спасаемый смотрел со дна тарелки – круглый, коричневый Винни с горшочком меда в лапах.
Однажды я влетела в кухню, толкнула маму, мывшую посуду, – тарелка выскользнула из ее рук и разбилась. Теперь мишку было не спасти. С новой тарелкой (на дне был зайчик) трюк не сработал: то ли Наташка больше не верила, что зайка живой, то ли думала, что нет смысла спасать того, кто все равно обречен.
Сестра и ее подружки – нервная белобрысая Олька и сердитая пухлая Рушанка – вечно мне надоедали. Прибегали со своими куклами и говорили:
– Придумывай! – Это значило, что я должна сочинить им игру. А точнее: историю.
Я начинала:
– Жили-были три сестры… Изабелла, Розабелла и Кукарача…
– Не-е-ет!
Ну, конечно, нет. Сестры обязательно должны были быть равнокрасивы и равноумны, иначе между девчонками будет драка. Я придумывала разные истории: иногда в них кого-то убивали, например старую безглазую куклу, которая оставила завещание, таинственным образом пропавшее перед оглашением… иногда никто не умирал, зато город атаковала злая ведьма, которая превращала людей в свиней… (Я не боялась обвинений в плагиате, это ведь заказчицами контента были младшеклассницы, не знакомые с «Одиссеей».)
Я рассказывала начало истории, и девочки уходили играть. Я думала, что игра их увлечет и дальше кривая как-то сама вывезет сюжет… Но они всегда возвращались и просили выдумать дальше! Они доигрывали ровно до того места, до которого я рассказала, – и застревали. Ну или у каждой была своя версия, в которой именно ее героиня становилась звездой, и они не могли определиться, куда дальше вертеть историю.
Я откладывала книгу и продолжала рассказ. Плохо понимая, куда иду, я шла вперед, как движутся заблудившиеся в лесу на шум дороги – на невнятный шум, доносившийся откуда-то… не знаю. Просто шла. И история всегда кончалась.
Один раз сестра сказала мне:
– Они тебя любят больше. А их подруга – я.
Олька и Рушанка приносили мне подарки – конфеты, цветы, оборванные с клумбы, заботливо опекаемой Таней Май, или вкладыши от жвачки.
– Не-ет, – успокоила ее я. – Они просто хотят, чтоб я придумала им какие-то особые истории в обход твоей. Но дудки. Для тебя будут самые лучшие!
Впрочем, потом мои истории им надоели. Малявки больше не мешали мне читать, но почему-то стало жаль, что не мешают.
Когда сестра училась во втором классе, они с Рушанкой впервые распробовали матерные слова. Шли по школе и хором скандировали все, которые знали (Да разве их много? Как раз хватит для второклассниц!), и попались прямехонько в лапы к одноглазой завучихе, ужасу нашей школы. Она сделала им записи в дневниках – красными чернилами – попросила родителей прийти в школу.
Сестра рассказала об этом мне. Без мата, зато с рыданиями. У нее волосы были заплетены в две косички. Казалось, каждая из них тоже роняла слезы, так она горько плакала. Оттопыренные уши горели. Нос пускал пузыри.
– Я-а-а плоха-а-ая…
– Слушай, а это после какого урока было? Не после третьего? Вы перед этим в столовую не ходили? – спросила я.
– Хо-хо-ходили…
– Слушай… – В моей голове уже начинало складываться кое-что. – А ведь вы были не виноваты! Вы ведь ели в столовке кашу?
Она кивнула.
– Это каша! Это была матерная каша! Знаешь, наверно, повариха, когда варила, немножко капнула себе на руку и обожглась – и ругнулась… А в каше, бывает, такое волшебное зернышко… иногда… которое слышит все слова, которые сказаны над ним, и запоминает их… и кто это зернышко съест, обязательно повторит эти слова…
Сестра смотрела на меня, забыв как дышать.
– Так быва-а-а-ает?
– Ну… ведь вы же никогда раньше не ругались. А тут: шли по второму этажу и кричали маты. Разве этому может быть рациональное объяснение? Какие еще гипотезы у тебя есть?