реклама
Бургер менюБургер меню

Эмилия Басан – Чертов крест: Испанская мистическая проза XIX — начала XX века (страница 36)

18

— Не называй счастьем гнусности, которыми тебя развращает враг Божий! — гневно возразил доминиканец.

— Но я не совершила ничего гнусного! — высокомерно ответила Доротея. — Первое, о чем мы договорились — он и я, — это о том, что любовь наша будет любовью наших душ, и мы сдержали договор. Мой господин мог бы удержать меня цепями материи, но его гордостью было обладание моей душой, только моей душой, и с моего согласия. Тысячу раз я повторяла себе, что благодаря мне он может торжествовать победу, которая, казалось, доступна только Богу: быть любимым духовно, без тени вожделения. Зато я знаю, что у меня нет соперниц и что я единственное сокровище своего господина. И ничего не значат для меня ни позор, ни пытка, на которые вы меня обрекли. Я хочу смерти. Чем раньше зажгут для меня костер, тем скорее я соединюсь с Ним.

И, повернувшись к монаху спиной, одержимая уткнулась лицом в угол, твердо решив не говорить более ни слова.

Когда доминиканец вышел из темницы закоренелой грешницы, он зарыдал, целуя распятие, висевшее на его тяжелых четках:

— Зачем Ты только позволяешь, Иисусе, чтобы сатана, смеясь, принимал Твой облик!

БУРГУНДОЧКА

В тот день, когда я обнаружила эту легенду в старинной францисканской хронике, пожелтевшие страницы которой оставляли на моих любопытных пальцах тончайшую пыльцу — свидетельство неустанной работы моли, я на мгновение задумалась, прикидывая в уме, не покажется ли подобная история, поучительная для наших простодушных прапрадедов, скандальной в наш век. Ибо на каждом шагу я убеждаюсь, что, если в мире и не прибавилось зла, недоброжелательности в людях стало больше и что никогда писатель не нуждался в такой осмотрительности, как в наши дни, чтобы, упаси бог, не переиначили его слова, не истолковали превратно его намерения и не нашли бы в его невинных писаниях чего-нибудь такого, чего у него и в помыслах не было. Так что мы шагу боимся ступить и, да простят мне это не совсем удачное сравнение, держим ухо востро, боясь написать что-нибудь неприличное или впасть в какую-нибудь ересь.

Но так уж мы устроены, что стоит какой-то мысли понравиться нам, задеть нас за живое, она уже так легко не выходит у нас из головы, шевелится и ворочается там, как зародыш в материнской утробе, стремясь вырваться на волю из своего тесного узилища и увидеть свет. Вот и я, с тех пор как прочитала эту чудесную историю, которую — сомнения прочь — я сейчас расскажу вам, кое-что опустив, а кое-что добавив, постоянно пребывала в обществе моей героини, и ее приключения представлялись мне как бы рядом виньеток из требника, отороченных золотой каймой и причудливо раскрашенных, или чем-то вроде витражей готического собора, где фигуры одеты в темно-синие, пурпурные и амарантовые одежды.[91] О, как хотела бы я обладать искренностью и наивной простотой старого хрониста, чтобы начать словами: «Во имя Отца и Сына!»

Было это много-много лет, а точнее сказать, столетий назад. В те дни, когда Франциск Ассизский,[92] обойдя перед тем многие земли Европы, проповедуя бедность и покаяние, разослал во все концы света своих учеников, дабы они продолжали нести людям слово Божье.

На улицах самых маленьких городков и деревушек Италии и Франции часто можно было увидеть тогда босоногого странствующего проповедника в короткой рясе, который прямиком направлялся на главную площадь и, взобравшись на камень или на кучу мусора, произносил горячие проповеди, обличая пороки и укоряя слушателей за слабость их любви к Господу. Когда проповедник спускался с возвышения, временно послужившего ему амвоном, поселяне с жаром оспаривали друг у друга честь предложить ему пристанище, очаг и ужин.

Между тем существовал, однако, в окрестностях Дижона уединенный хуторок, в ворота которого ни разу не стучала рука ни божьего странника, ни наставника в вере. Так удален он был от всех дорог, что лишь торговые люди из Дижона[93] изредка наведывались туда, когда приспевала пора купить славного винца, ибо надо сказать, что хозяином хутора был известный в округе богатей-винодел и подвалы его были полны бочек, а амбары зерна. Был он колоном[94] могущественного аббатства, вот уже много лет арендовал у своих сюзеренов кусок доходной землицы, и, как поговаривали, ветер у него в карманах не гулял. Сам он это всячески отрицал; был скуп, прижимист, не очень-то щедр на харчи и жалованье для своих поденщиков, никогда не давал никому и полушки даром, и единственная расточительность, которую он позволял себе, — это привезти иногда из города новый чепчик или золотую брошку для своей единственной дочери.

Хроника умалчивает, каково было настоящее имя девушки; с одинаковой вероятностью она могла зваться Бертой, Алисьей, Маргаритой или как-нибудь в этом роде, но до нас дошло ее прозвище — Бургундочка. Нам доподлинно известно также, что дочка винодела была девушкой молоденькой и хорошенькой, как цветок, и характер имела отзывчивый, ласковый и добрый настолько, насколько отец ее был человеком тяжелым и себе на уме. Окрестные парни уж так и эдак примерялись, как бы изловчиться и нащупать дорожку к сердцу девушки, а заодно и к кубышке старика, где, ясное дело, он успел припрятать немало звонких да сияющих золотых в приданое своей дочке; но ни разу от грубоватых их заигрываний не зарделись краской ее щеки, не забилось учащенно сердце. Равнодушно выслушивала она их признания, иногда вышучивая особенно рьяные изъявления чувств и слишком неуклюжие любезности.

Однажды зимним вечером, на закате солнца, сидела Бургундочка на каменной скамейке у ворот дома и сучила пряжу. Веретено быстро-быстро крутилось в ее пальцах, кудель медленно распутывалась, и тонкая нить золотой струйкой проворно стекала с прялки на танцующее веретено. Не прерывая этого машинального занятия, Бургундочка предавалась в то же время своим невеселым мыслям. Пресвятая Дева, в каком глухом месте они живут! Каким заброшенным и ветхим выглядит их хутор! Никогда не слышно здесь ни песен, ни смеха, здесь трудятся молчком — сажают виноград, мотыжат землю, подстригают саженцы, собирают урожай, давят вино, разливают его в бочки и не видят даже, как алой пенящейся струей льется оно из кувшинов в чаши за праздничным веселым столом.

«И зачем так убиваться день-деньской? — размышляла девушка. — Отец вечно хмур и озабочен, продает вино, пересчитывает выручку глубокой ночью; я — то пряду, то стираю, то чищу кастрюли, то замешиваю тесто на завтра… Ах, будь я дочерью бедного дижонского ремесленника или крепостного с епископских земель, я и то была бы счастливей!»

Погруженная в такие мысли, Бургундочка не заметила, что по узкой тропинке, вьющейся среди виноградников, к хутору медленно приближается путник. Совсем близко уже подошел он, когда стук посоха по камням заставил девушку поднять голову с любопытством, перешедшим в изумление, как только она рассмотрела незнакомца, которому на вид можно было бы дать лет около двадцати пяти, если бы его исхудалое лицо и скорбный и изможденный облик не скрывали его молодости. Грубая серая ряса, состоявшая чуть ли не из одних заплат, едва прикрывала его от холода; он был перепоясан толстой веревкой; голова его была обнажена, ноги босы и изранены о камни, а в руках он держал сучковатую палку. Бургундочка вмиг сообразила, что перед ней не какой-нибудь бродяга, а божий человек, и, когда подошедший, представившись, подтвердил ее догадку, с ласковыми словами и почтительными поклонами взяла его за руку, провела на кухню и усадила у огня. Опрометью бросилась она в хлев и надоила кринку парного молока от лучшей коровы. Отрезав от каравая добрый ломоть хлеба, накрошила его в молоко и, склонившись в поклоне, всячески выказывая свое уважение и расположение, подала его гостю.

Он коротко поблагодарил за оказанные ему знаки внимания и, немного подкрепив силы, на звучный итальянский манер выговаривая слова, начал рассказывать такие чудеса, что поверг в изумление и очаровал Бургундочку. Он повел речь об Италии, где небо такое голубое, а воздух такой нежный, и в особенности об Умбрии[95] — стране неописуемой красоты долин, окруженных со всех сторон суровыми горами. Затем назвал он город Ассизу и поведал о чудесах, которые творил брат Франциск, серафим в человеческом образе, за которым, увлеченные его проповедью, толпами устремлялись целые народы. Упомянул он и некую Клару,[96] девушку необыкновенной красоты и знатного происхождения, почитаемую за ее святость не только людьми, но и свирепыми лесными волками. Он прибавил, что брат Франциск, дабы прославить имя Господне и выразить свою небесную любовь, сложил чарующие душу гимны; а так как Бургундочка пожелала услышать их, странник тотчас спел некоторые; и хотя плохо понимала она слова чужого языка, но само их звучание, а также манера исполнения чужестранца так тронули девушку, что слезы увлажнили ее глаза. Странник сидел потупя взор, не смея взглянуть на лицо девушки, как он догадывался, свежее, ласковое и юное. Она же, напротив, плененная благородными и выразительными чертами юноши, не отрывала глаз от его лица, бледного от длительного покаяния и поста.

Когда же сгустились сумерки, стали собираться на кухне парни и девушки, вернувшиеся с виноградника, зажгли свечи и смоляные факелы, подбросили в огонь принесенных с собой сухих виноградных побегов и уселись скоротать вечер: девушки за пряжей, парни — обстругивая и заостряя колья, которыми подпирают виноградные лозы. Все они с любопытством поглядывали на чужестранца, молча сидевшего у очага все в той же смиренной позе и даже не протянувшего к ласковым языкам пламени своих окоченевших ладоней. Сдержанный шумок пробежал и стих, когда вошел хозяин дома: всем было интересно узнать, как отнесется старый скряга к присутствию гостя.