Эмили Мандел – Последний вечер в Монреале (страница 9)
Но они не останавливались. Отец опасался, как он рассказывал ей позже, что если они двое задержатся где-то надолго, особенно на первых порах, то она начнет задумываться о странностях своего воспитания, об отсутствующих членах семьи, о событиях, которые происходили, а может, не происходили перед ее похищением. Порой они ехали неделями напролет; распевали песни в машине, мчащейся по шоссейной бесконечности, заводили приятельские отношения с официантками из кафе в маленьких городах, спрягали итальянские глаголы в номерах мотелей от Калифорнии до Вермонта, потом испанские – на обратном пути. Отец сожалел, что не может отдать ее в школу, и, чтобы восполнить пробел, обучал ее всем языкам, какие знал. В бардачке они хранили помятую карточку с молитвой святой Бригитте Ирландской, покровительнице всех беглецов. Отец Лилии не был набожен, но говорил, что карточка с молитвой не помешает.
Жизнь на грани провала была непредсказуема и хаотична, но, как ни странно, Лилия сохраняла при этом удивительное спокойствие. Ничто не могло ее всполошить. Она отличалась прирожденным бесстрашием, несмотря на опасные ситуации: когда в Цинциннати полиция ломилась в дверь гостиничного номера, она улизнула, протиснувшись сквозь туалетное оконце, и спрыгнула на мокрую траву, затем продиралась через темную живую изгородь и пустилась наутек, пока отец, не находя себе места, ждал ее на парковке близ бензоколонки в полуквартале. И оставалась невозмутимой всю ночь. Отец спросил, не страшно ли ей, на что Лилия ответила, что в ее возрасте не пристало бояться. Она знала, что такое взрослеть: ей было десять с половиной. Правда, в ее голосе слышались нотки напряжения, когда она спросила, далеко ли полиция, но справедливости ради нужно сказать, что часа через два она уснула. Ее отец в ту ночь перенервничал и переволновался, вел машину быстро, но не превышая скорости, поглядывал то в зеркало заднего вида, нет ли сполохов мигалок, то на нее, испытывая чувство беспричинной вины, пытаясь побыстрее укатить подальше и позаботиться о ней. Спустя несколько часов после бегства из Цинциннати он что-то сказал ей, но она не ответила, и в отсветах проезжающих автомобилей увидел, что она крепко спит. Готовясь провести за рулем всю ночь, он поймал по радио классическую музыку – Шопена, потом Мендельсона – колыбельные, понизил звук и принялся гудеть себе под нос.
9
На исходе ноября Илай получил открытку из Монреаля без обратного адреса. На лицевой стороне был изображен безупречный ряд серых зданий с цветочными ящиками и железными винтовыми лестницами со второго этажа на улицу. Внизу оттененным курсивом было выведено:
Если жизнь вообще имела смысл, то в тот миг она стала бессмысленной. Лилия ввергла Илая в неопределенность. Из-за ее отъезда ему захотелось исчезнуть… но если при встрече с ней мир был перекошен, то открытка совершенно сорвала его с оси. День в галерее Илай провел как во сне. Он взял открытку и карту континента в кафе, где уже две недели как поселился Томас, пытаясь подцепить новую официантку. Томас уставился на открытку, присвистнул и покачал головой.
– Как бы ты поступил? – Илай был выбит из колеи.
– Порвал бы открытку и нашел себе другую девушку. Или забыл бы о ней, если ты на это способен.
– Что, если она нуждается в помощи?
– Нуждается в помощи? Это не записка с требованием выкупа, а просто странное послание на обороте уродливой открытки. Может, это просто глупая шутка, уловка, чтобы приманить тебя обратно?
– Я должен к ней поехать.
– Нет, ты должен жить дальше. Разве может человек вот так взять и исчезнуть? Послушай, всякое бывает. Жизнь продолжается.
– Тебе легко…
– Ты думаешь, меня не бросали? Нельзя пускаться за ними в погоню, – сказал Томас. – Если они уходят, значит, у них каша в голове, а когда у них в голове каша, им ничем не поможешь. Не поможешь. Просто надо их отпустить. – Он сделал прощальный жест, напоминающий самолет, улетающий влево. Илай проводил его взглядом, затем снова посмотрел на открытку. – Ты должен начать жить сызнова и двигаться дальше, будто ты ее и знать не знал. Пусть себе делает все, чего не могла делать рядом с тобой. Так уж повелось.
– Томас, это не ее почерк. Забудем, что она от меня ушла. У меня открытка из другой страны, написанная кем-то чужим про нее.
– Она тебя бросила, и ты хочешь отправиться на ее поиски?
– Я только хочу убедиться, что с ней все в порядке. Я знаю, что она меня бросила. Просто я думаю, у нее никого больше нет.
– Может быть, она с кем-то встречается. Ты не задумывался об этом? Какой-нибудь парень… Илай, извини, постой…
Илай встал, стянул куртку со спинки стула и прихватил карту. Томас попытался удержать его за руку, но тот вывернулся. Он покинул теплое кафе, скомкав карту, Томас кричал ему вслед. Вечерело, Илая пронизывал холод. Ему нестерпимо захотелось убраться прочь из Уильямсбурга, из Бруклина, и он обнаружил, что стремительно шагает на станцию подземки линии L. На платформе девушка играла на гитаре, сидя на складной табуретке, напевая песни о любви и таксофонах, можно сказать, для себя, пока грохот поезда не аннулировал ее выступление. В толпе, выплеснутой из поезда, пожилая женщина тянула за руку мальчика с губной гармошкой, выдувающего долгую низкую ноту в минорной тональности. Илай зашел в вагон и опустился на пластмассовое сиденье. Во время долгого грохочущего перегона под рекой он пристально смотрел на залитую светом рекламу косметики («Доктор Z лично принимает каждого пациента!»), а потом вышел навстречу огням и звукам Манхэттен-стрит и бесцельно шел против ветра по Первой авеню.
Он остановился у знака «стоп» в недрах Китайского квартала, дожидаясь смены уличного движения. Об мостовую разбилась бутылка. Он стоял, глядя на завораживающее мерцание битого стекла. Микроавтобус, задержавшийся на перекрестке чуть больше положенного, подвергся какофонической атаке ревущих клаксонов. От этого у него выступили слезы. Илай стоял на углу, а его обтекали потоки пешеходов, словно призраки. Свет светофоров менялся с зеленого на красный, на желтый, опять на зеленый, и перед ним безудержно лился поток машин. Он посмотрел вниз, и осколки стекла заискрились, как хрусталики или ледышки, расплываясь от слез. Он еще долго не мог заставить себя сдвинуться с места.
…
– Расскажи мне про Монреаль, – попросил он Женевьеву.
Томас и Женевьева перед этим повздорили, но предмет спора погряз в страстях и длинных словесах. Теперь они оба были несколько разгорячены, обижены друг на друга и молча читали разные отделы одной и той же газеты. Женевьева время от времени что-то записывала в потертый блокнот на спирали. Ее корявый почерк напоминал докторский рецепт в виде длинной вереницы судорожных иероглифов, и он наблюдал, как она пишет. Это было первое, что он сказал за целый час.
– А я уж подумала, ты лишился дара речи, – сказала она. – Почему именно про Монреаль? – Но в ее глазах вдруг загорелся огонек. Она любила поговорить о Монреале. Она провела там детство. Ее родители переехали в Бруклин, когда ей было девять, но она все еще считала себя переселенкой, и ей доставляло огромное удовольствие произносить свое имя по-французски.
– Мне интересно. Я собираюсь туда поехать.
Томас метнул на него предостерегающий взгляд.
– Не вздумай.
– Почему нет? – спросила Женевьева, не знавшая об открытке.
– Потому что там холод собачий, – сказал Томас, продолжая пялиться на Илая. – Это все, что нужно знать про Монреаль. Надо свихнуться, чтобы отправиться туда в это время года.
– Сомневаюсь, что ты там вообще бывал. – Она всегда была готова схватиться за возможность с кем-нибудь поспорить, особенно с Томасом.
– Ты должен поехать. Возможно, это город с обреченным языком. Квебекцы говорят по-французски с таким древним и, откровенно говоря, диким акцентом, что французы их не понимают. Монреаль подобен твердыне в наступающей приливной волне английского языка. Для тебя это будет что-то вроде научной экспедиции.
– Что значит «твердыня»?
– Представь страну у моря, – сказала она, – и представь, что вода поднимается. Представь, что прибрежная твердыня уже наполовину ушла под воду, и вода все прибывает. Что они ни делают, вода все равно подступает. В конце концов, скажем в следующем веке, вода, скорее всего, перельется через стены и все затопит, но сейчас они затыкают трещины, делая вид, будто воды нет, и принимают законы против поднимающейся воды. Твердыня – это французский язык, а английский язык – вода.
– Не понимаю, – сказал Томас, не отрывая глаз от газеты.
– Это примитивная метафора.
– А я, пожалуй, понимаю, – торопливо сказал Илай во избежание новой перебранки, но Женевьева и так пренебрегла Томасом.
– Ты посвятил всю свою академическую карьеру размышлениям об умирающих языках, – сказала она, – об обреченных языках, самым бессовестным образом романтизируя эти самые языки, приударяя за их носительницами и пытаясь представить, на что похожа жизнь умирающих языков. Разве тебе не хотелось бы посмотреть, что на самом деле значит