Эмиль Эркман – Тереза (страница 19)
Старый Шмитт передохнул. Все его слушали, и он продолжал:
— Вот возьмем, к примеру, меня. Да если б мне повезло и родился я в той стране, вы что ж думаете, так я и был бы Адамом Шмиттом, сержантом гренадерского полка, получал бы пенсион в сто флоринов за шесть ранений и пятнадцать походов? Ну нет, эту мысль оставьте! Или я сложил бы где-нибудь свою голову, или был бы теперь командиром, полковником, а то и генералом Шмиттом в отставке и получал бы две тысячи талеров. Когда отвага помогает тебе всего достичь, то отвагу ты в себе найдешь. Ну, а ежели и при отваге ты не поднимаешься выше сержантского чина и только дворянам поможешь больших чинов нахватать, тогда шкуру свою крепко бережешь.
— А образование? — крикнул Рихтер. — Выходит, вы ни во что не ставите образование? Разве человек неграмотный сто́ит герцога Брауншвейгского, человека высокоученого?
Тут Коффель, обернувшись, сказал спокойным тоном:
— Правильно, господин Рихтер, образование — это полчеловека, а пожалуй, и три четверти. Вот почему республиканцы бьются насмерть: они хотят, чтобы их сыновья получили образование, как и дворяне. Отсутствие образования ведет к нищете, нищета порождает дурные наклонности, плохое поведение, а дурные наклонности порождают все пороки на свете. Вот самое тяжкое преступление сильных мира сего: они лишают простых людей образования, чтобы дворянство было всегда выше, а это все равно как если бы власть имущие выкалывали глаза людям, появляющимся на свет, чтобы потом попользоваться трудами слепцов. Бог покарает правителей за такие прегрешения, господин Рихтер, ибо он справедлив. И, если республиканцы проливают свою кровь, как они говорят, во имя того, чтобы больше так на земле не было, все верующие, которые думают о жизни вечной, должны их поддержать.
Вот как говорил Коффель и добавил, что, если б его родители могли дать ему образование, он, наверно, не был бы бедняком, а быть может, стал бы человеком полезным, гордостью Анштата. Каждый думал, как он, и многие стали переговариваться:
— Кем бы мы были, если б получили образование? Да разве мы глупее других? Нет, небо всем ниспосылает ласковый свет и благодатную росу. У нас были хорошие задатки, мы стремились к справедливости, но нас оставили во мраке невежества из корыстного расчета, чтобы удержать нас на самом дне. А те-то хотят возвыситься, мешая другим расти, — да это подлость!
И тут я задумался о том, как дядюшка Якоб старается пристрастить меня к чтению книги господина Бюффона; я горячо раскаивался, что недостаточно прилежно занимаюсь.
Господин Рихтер, видя, что все против него, и не зная, как ответить на справедливые речи Коффеля, только пожал плечами, словно хотел сказать: «Вздумали дурни важничать! Вот бы проучить их как следует!»
Итак, все понемногу утихомирились, и Кротолов заказал еще бутылочку вина, как вдруг из-под стола раздалось глухое рычанье. И мы увидели, что около Сципиона вертится Макс, огромный рыжий пес господина Рихтера. У Макса была короткая шерсть, желтоватые глаза, приплюснутый нос, выступающие ребра, длинные уши, а хвост торчал, как сабля. Собака была большая, поджарая, мускулистая. У Рихтера было заведено так: он охотился с ней целыми днями, а есть ничего не давал под предлогом, что хорошая охотничья собака должна испытывать голод, тогда будет хорошо чуять дичь и бежать по следу. Макс все хотел обойти Сципиона сзади, но Сципион оборачивался, подняв высоко голову и ощерясь. Взглянув на Рихтера, я увидел, что тот исподтишка науськивает свою собаку. Папаша Шмитт тоже заметил это и крикнул:
— Господин Рихтер, зря вы науськиваете собаку. Пес-то у нас солдатский, прехитрый, все уловки воинские знает. Ваша-то, может, и из аристократов, да берегитесь, как бы наша ее не придушила.
— Придушить мою собаку! — воскликнул Рихтер. — Да моя-то сожрет десяток таких паршивых шавок. Двинет разок клыком и переломит ей хребет!
Услышав это, я хотел было удрать вместе со Сципионом, так как Рихтер продолжал науськивать своего великана Макса и все со смехом обернулись — поглазеть на схватку. Я чуть было не расплакался, но дедушка Шмитт положил мне руку на плечи, тихонько говоря:
— Оставь… оставь, не бойся, Фрицель. Говорю тебе, наша собака в политике смыслит… а чужая — дура, не видавшая видов. — И, обернувшись к Сципиону, он все повторял: — Смирно… Смирно…
Сципион не шевелился; он стоял у окна, задом к стене, подняв голову. Его глаза сверкали из-под длинной курчавой шерсти, усы подергивались, в уголке ощеренной пасти белел острый-преострый клык.
Рыжий великан приближался, наклонив голову; шерсть на его тощей спине вздыбилась. Оба рычали. Но вот Макс прыгнул, собираясь вцепиться в горло Сципиону. И тотчас же послышались три-четыре раза подряд короткие отчаянные взвизги. Дело в том, что Сципион припал к земле, и рыжий пес, промахнувшись, вцепился в кудрявую шерсть, покрывавшую голову нашего пуделя. И в тот же миг Сципион вонзил клык в лапу врага. Надо было слышать, как жалобно взвыл Макс, надо было видеть, как он, хромая, бежит под столами. Он с быстротой молнии удирал между рядами ног, и от его пронзительного визга звенело в ушах.
Рихтер вскочил, рассвирепев, и чуть было не бросился на Сципиона, но в тот же миг Кротолов схватил свою палку, стоявшую у дверей, и крикнул:
— Господин Рихтер, кто виноват, что он укусил вашего недотепу? Вы науськивали свою собаку — теперь, возможно, она искалечена. Вот вам урок.
А старый Шмитт, смеясь до слез и усадив Сципиона у своих колен, кричал:
— Я-то хорошо знал, что ему известны все военные уловки. Ха-ха-ха! Мы одержали победу!
Все присутствующие хохотали, вторя ему; а разозленный Рихтер сам прогнал свою собаку пинками на улицу, чтобы не слышать ее визга. Хотелось бы ему прогнать и Сципиона, но все восхищались смелостью и природной смекалкой нашего пуделя.
— Ну, — воскликнул Кротолов, поднимаясь, — идем, Фрицель. Пора тебе получить то, за чем ты пришел. Приветствую вас, господин Рихтер, собака у вас знаменитая. Гредель, пометь-ка на доске две бутылки.
Шмитт и Коффель также поднялись, и мы вышли все вместе, довольные и веселые. Сципион не отставал от нас: он понимал, что без нас ему тут не ждать ничего хорошего.
Когда мы спустились с лестницы, Шмитт и Коффель повернули направо, к большаку, а мы с Кротоловом свернули влево, пересекли площадь, направляясь в Крапивный переулок. Кротолов шагал впереди, по привычке согнув спину, подняв одно плечо выше другого, то и дело выпуская большие клубы дыма и тихонько посмеиваясь, должно быть, над поражением Рихтера.
Вскоре мы подошли к маленькой дверце, ведущей в подвал — в его жилье. Он стал спускаться по ступеням, говоря мне:
— Идем, Фрицель, идем. Оставь собаку на улице — в моей конуре места маловато.
И верно, это была настоящая конура. Два крохотных оконца на уровне земли выходили на улицу. Было темно. В глубине еле виднелась большая кровать и деревянная лестница; ветхие скамейки, стол, загроможденный пилами, щипцами, гвоздями; шкаф, украшенный двумя тыквами; под потолком — жерди, на которых была подвешена конопля: из нее делала пряжу бабка Бербель, мать Кротолова. Силки всех видов лежали на ветхом навесе в нише, серой от пыли и паутины. Шкурки куниц, белодушек, ласок во множестве висели на стенах; одни были вывернуты наизнанку, другие, еще не выделанные, были набиты соломой для просушки. Негде было повернуться.
В чудесную пору юности сотни раз видел я эту картину летом и зимой, в погожую и ненастную пору, при отворенных и закрытых окошках.
И я всегда представляю себе там нашего Кротолова: он сидит перед низеньким столом, возится со своими силками. Щека у него оттопырена, губы сжаты. А рядом, у печки, старая Бербель, желтая, как лимон. Чепчик из конского волоса сдвинут у нее на затылок, ее маленькие сухие руки с черными ногтями, в толстых синеватых венах с утра до вечера прядут. Иногда она поднимает свое маленькое лицо, испещренное морщинами, и смотрит на сына с довольным видом.
Но в тот день Бербель была не в духе: едва мы вошли, как она крикливым голосом принялась бранить Кротолова, упрекая его за то, что он якобы проводит жизнь в кабаке, только и думает, как бы выпить, не помышляя о завтрашнем дне. Все это была напраслина, но Кротолов не прекословил, ибо знал: все, что ни скажет мать, до́лжно выслушивать безропотно.
Под крики старой Бербель он не спеша открыл поставец, достал с самой верхней полки объемистую глиняную миску, покрытую глазурью. Соты, белые как снег и полные золотистого меда, возвышались в ней ровными рядами. Он поставил миску на стол, вынул два изрядных куска, положил на тарелку, блестевшую чистотой, и сказал:
— Фрицель, вот отменный мед для французской дамы. Для больных нет ничего полезнее меда в сотах: во-первых, он вкуснее, а во-вторых, свежее и для здоровья лучше.
Я положил деньги на край стола. Бербель обрадовалась и протянула было за ними руку, но Кротолов деньги мне вернул:
— Нет, нет, за мед я ничего не возьму, спрячь деньги в карман, Фрицель, да возьми тарелку. А свою миску оставь здесь; я ее принесу вам нынче вечером или завтра утром.
Старуха, как видно, рассердилась, поэтому он добавил:
— Скажешь госпоже француженке, Фрицель, что мед ей прислал в подарок Кротолов, с радостью прислал, слышишь?.. от чистого сердца… потому что она женщина достойная. Не забудь, так и скажи: достойная. Слышишь?