18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эмиль Бернар – Поль Сезанн, его неизданные письма и воспоминания о нем (страница 6)

18

Растянувшись во всю длину, эта поистине огромная женщина, лежа на открытой постели, действительно напоминала «Гиганта женщину» Бодлера. Вся освещенная, она выделялась на фоне серой стены, на которой была повешена какая-то наивная картинка. На первом плане блистал своим пламенным красным цветом кусок драпировки, брошенной на простой стул.

Кроме этой лежащей женщины я видел еще портрет художника Ашиля Амперёра, друга Сезанна. Я несколько раз спрашивал его об этом художнике, которого он повидимому очень любил.

Как то Сезанн, показывая мне его прекрасный рисунок, сделанный у Сюиса, сказал:

«Это был малый с большим талантом; ничто не было скрыто от него в искусстве венецианцев, и я часто видел у него вещи, равные им по качеству. Недавно здесь была распродажа обстановки одного кафе, где находились его картины; я не знал, когда назначена распродажа, хотя очень хотел приобрести эти вещи, и теперь очень сожалею, что упустил их».

Старик Танги мне тоже рассказывал об этом Ашиле Амперёре, и его нищенском существовании: он получал всего 15 франков в месяц от своих родных, и разрешал сложнейшую проблему: как прожить в Париже на 50 сантимов в день. Без сомнения нищета убила его, так как он умер от слабости и истощения еще совсем молодым человеком.

На портрете, сделанном Сезанном, он изображен в халате, в большом кресле: его худые руки лежат на ручках кресла: халат распахнулся, и видны худые ноги, одетые только в кальсоны. Обе ноги покоятся на грелке. Сезанн его написал таким, каким он был утром, когда мылся. Его красивая, с длинными волосами голова взята больше с натуры и написана удивительно экспрессивно. Усы и небольшая борода окаймляют губы, и большие глаза с тяжелыми веками, полными усталости.

Эта картина была отправлена в Салон (вероятно уже после войны) и не была принята, так же как и Лежащая женщина. Я ее открыл под грудой посредственных полотен у старика Танги, который мне и рассказал историю этого портрета. Он должен был его прятать от Сезанна, так как тот часто приходил к нему с решением уничтожить этот портрет. Теперь он принадлежит Эжену Бок, бельгийскому художнику пейзажисту, и находится в Монтионе близ Мо.

Всю свою жизнь Сезанн мечтал быть принятым в Салон и всю жизнь он страдал от того, что ему отказывали. Он часто говорил со мной о картине, которую решил написать для «Салона Бугро»: так не смущаясь называл он всегда Салон, несмотря на то что самого организатора давно не было в живых. Для Сезанна все оставалось по-старому.

Сезанн хотел написать Апофеоз Делакруа; он мне показывал набросок: усопшего великаго романтика ангелы уносят на небеса; один из них держит кисти художника, другой палитру. Внизу раскинулся пейзаж, на фоне которого стоит Писсаро перед мольбертом – он на пленэре. Справа Клод Моне, а на переднем плане сам Сезанн спиной к зрителю, с копьем в руке, и охотничьей сумкой на перевязи; широкая барбизонская шляпа покрывает его голову; слева Шокэ рукоплещет ангелам, а в углу лающий пес (по представлению Сезанна символ зависти) изображает критику. Он оказал мне честь, пожелав поместить меня вместо Шокэ и даже сфотографировал меня в желаемой позе, но он умер, не написав задуманной картины. Я не думаю, что должно сожалеть об этом, т. к. композиция картины была мало оригинальна, и затратив много времени на нее, он лишил бы мир нескольких дивных nature morte'ов, которые главным образом составят ему славу.

Не обладая богатым воображением, Сезанн проявлял тончайший вкус в размещении модели. Он не умел рисовать без натуры, и это было серьезным препятствием в композиции.

Я только что упомянул о фотографии, снятой с меня; кстати скажу: к моему большому удивлению, он не был против того, чтобы художник ею пользовался; но по его мнению нужно было истолковывать эту точную репродукцию природы совершенно так же, как самую природу. Он сделал несколько картин этим способом и мне их показывал, но я их совершенно забыл.

Однажды мы пошли с ним вместе на пленэр; он меня провел мимо Святой Виктории и, выбрал место, мы начали каждый по этюду; он-акварелью, я – маслом. Когда мы возвращались, чтобы сократить дорогу, он повел меня местом обрывистым и скользким. Он шел впереди, я за ним; вдруг оступившись, он пошатнулся назад; в тот же момент я бросился поддержать его, едва я коснулся его, как он вдруг пришел в бешенство, и стал бранить и проклинать меня; затем он быстро пошел вперед, время от времени бросая на меня боязливые взгляды, как будто я посягал на его жизнь. Я ничем не мог объяснить его странного поведения. Казалось, он был теперь полон недоверия ко мне, а между тем еще так недавно он предложил мне свою дружбу. Я был так смущен, что совсем не знал, что делать. Познакомившись с ним так недавно, я не мог знать всех странностей его характера. Сезанн все прибавлял шагу, оставив меня далеко позади; я решил не входить в мастерскую, если найду дверь закрытой, а идти прямо в Экс, с тем, чтобы завтра вернуться к нему для объяснений. Но он вошел к себе, оставив все двери открытыми, и этим как бы приглашая меня следовать за ним. Я прошел в свою рабочую комнату; едва успел я положить ящик с красками, как услыхал, как он с треском открыл дверь и быстрыми шагами стал спускаться по лестнице; увидев его таким разгневанным, с глазами, готовыми выскочить из орбит, я поспешил извиниться:

«Я прошу вас извинить меня, я хотел только поддержать вас, боясь, что вы упадете».

Он снова начал браниться и почти испугал меня страшным выражением лица. «Никто не смеет трогать меня» – шептал он, – «Никто и никогда. Никогда, никогда!» Напрасно я старался объяснить, что я поступил так из уважения к нему, что я хотел только поддержать его. Ничто не действовало. Напротив, он как будто еще больше раздражался. С проклятиями он поднялся по лестнице и так захлопнул за собой дверь мастерской, что весь дом задрожал до основания.

Я покинул загородную мастерскую, решив не возвращаться в нее, с совершенно разбитым сердцем, в тоске от этого случая, которого никак нельзя было предвидеть. Я вернулся к себе настолько опечаленный, что не мог ужинать. Уже собирался я лечь в постель, как кто-то постучал в дверь. Это был Сезанн. Он пришел узнать, как мое ухо. (Уже несколько дней оно у меня болело). Он был нежен со мной и так спокоен, будто ничего не произошло несколько часов тому назад. Я нервничал всю ночь, не спал, и на следующий день, когда его не было дома я пошел повидать мадам Бремон. Я рассказал ей все, что случилось вчера, и как я опечален тем, что Сезанн усмотрел в моем сердечном побуждения неуважение к себе.

«Напротив, целый вечер он расхваливал вас» – сказала она мне. – «Впрочем, пусть это не удивляет вас; он не может переносить, когда к нему прикасаются. Тут не раз происходили подобные сцены с господином Гаска, поэтом, который любил бывать у него. Мне самой он отдал строгий приказ обходить его подальше, чтобы не задеть его даже юбкой».

Когда я выразил ей мое намерение не работать больше в загородном доме, она сказала:

«Напрасно вы хотите это сделать, вы очень огорчите его. Вчера весь вечер он не переставал говорить о том, как дорого ему ваше общество. Вы единственный человек, с которым он может ужиться».

К одиннадцати часам я снова вернулся к Сезанну. Он завтракал. Стоя внизу на лестнице, я просил мадам Бремон узнать, желает ли Сезанн принять меня? Но раньше, чем она обратилась к нему, он закричал, услыхав мой голос:

«Входите, входите Эмиль Бернар», и он поднялся из за стола, чтобы принять меня. Я, как и он накануне вечером, решил воздержаться от разговора о происшедшем, «Не обращайте внимания на эти вещи», – вдруг совсем просто заговорил Сезанн, – «Это происходит помимо моей воли, я совсем не могу переносить, когда меня трогают-и это давно».

И он мне рассказал, как один мальчик сыграл с ним злую шутку, которую он не может забыть.

«Я спокойно спускался с лестницы, когда один мальчишка скользил со страшной скоростью по перилам; настигнув меня, он так сильно ударил меня ногой в зад, что я едва не упал. Неожиданность и сила удара меня так поразили, что с тех пор многие годы я одержим страхом, что это повторится, и не выношу никакого прикосновения».

Мы говорили о многих вещах и конечно о нашем искусстве. Он предложил мне совершить прогулку к Черному замку; (место удивительно красивое, судя по его этюдам). В чудный солнечный день, после обеда он заехал за мной в экипаже, который он нанимал круглый год, на случай усталости, когда он шел на пленэр или в мастерскую загород. Мы отправились в самом радостном настроении. Дорога, чем дальше, тем становилась прекраснее. Наконец появились сосновые леса. Мы вышли из экипажа, чтобы пройтись и подольше поглядеть на пейзаж, действительно прекрасный. Мы оба громко восхищались им, а Сезанн несмотря на возраст быль очень подвижен и с необыкновенной легкостью карабкался по скалам. Я старался ни в чем не помогать ему, и в трудных местах он лазил на четвереньках, не переставая разговаривать:

«Роза Бонёр была чертовская баба, она могла всецело посвятить себя живописи». Это было вступлением к речи о женщинах-художницах, которые по мнению Сезанна больше преданы любви, чем искусству. Он убеждал меня несколько раз остаться в Эксе, чтобы поработать в этих красивых местах и даже показал мне хижину, которую можно было снять и оставлять там ящик, мольберт и холсты.