18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эми Нефф – Дни, когда мы так сильно друг друга любили (страница 8)

18

Томми поднимает тайком взятую у отца фляжку и произносит тост:

– За Джозефа и Эвелин, живите долго и счастливо и вечно любите друг друга!

Он улыбается и отхлебывает виски. Мы передаем фляжку по кругу, делая обжигающие глотки. Голова идет кругом, мы глупеем, а потом становимся легкими и свободными. Ночное небо кажется таким размытым, что звезды совсем не различить.

Раз от Томми теперь скрываться не нужно, остаток лета проходит просто чудесно. Мы не слишком проявляем чувства в его присутствии, но я не могу удержаться и беру Эвелин за руку, убираю ей волосы с глаз. Томми качает головой, называет нас голубками и вертит головой по сторонам в поисках какой-нибудь девушки, на которую можно переключиться. Он торчит на верфи почти без выходных, поэтому мы с Эвелин часто остаемся одни. Она приходит к нам в гостиницу, где я, сверяясь со списком дел, составленным отцом, заменяю покоробившиеся полы, прогнившие плинтусы, слетевшую с крыши дранку. Работы я не боюсь; пока я латаю, чиню, циклюю, мысли освобождаются от ненужной шелухи. Мне легко работать руками, гордость берет, когда получается хорошо. Я отдаю дань дому, который однажды станет моим. Я запечатлеваю себя в его истории – так поступали, сколько я себя помню, мой отец и его отец.

Присутствие Эвелин мне совсем не мешает. Она читает, расстелив на траве одеяло, или держит лестницу и подает инструменты. Потом мы украдкой уходим и вместе проводим полуденные часы, купаясь и загорая на теплом песке.

Сегодня днем мы лежим на пирсе и глазеем на облака, придумывая, на что они похожи. Влажные волосы Эвелин развеваются на ветру, я держу руку у нее на бедре. Прикосновение к ее коже меня одновременно и волнует, и успокаивает: словно мы всегда лежали так, словно наши отношения никогда не были другими. Я поворачиваюсь к ней лицом и взглядом прохожу, впитываю каждый дюйм, будто я художник, а она натурщица, моя муза.

– Почему ты так смотришь? – спрашивает она, краснея.

– Сказать?

Я внезапно смущаюсь. Ничего не могу с собой поделать, так на меня действует ее взгляд.

– Скажи.

– Запоминаю, какая ты в шестнадцать лет.

Меня потрясает осознание того, что я хочу ее видеть в каждом возрасте, что запоминаю ее шестнадцатилетней, чтобы сохранить это в тайном уголке и когда-нибудь, перебирая воспоминания, дойти однажды именно до этого момента, до этой части нашей совместной жизни. Эвелин прячет под собой блокнот, куда записывает свои сокровенные мечты: где хочет побывать, в какие приключения пуститься. Записывает идеи, которые крутятся у нее в голове с тех пор, как она встретила Мэйлин. У шестнадцатилетней Эвелин гладкая загорелая кожа, а на локте тонкий шрам: однажды летом она поскользнулась и проехала рукой по занозистому краю пирса. Ее тело словно плот, на котором я мог бы плыть, погружаясь в блаженство.

Она придвигается поближе, прижимается щекой к моему голому плечу, щекоча мне шею волосами. Теперь я губами могу коснуться ее лба.

– Удивительно, что происходящее нас совсем не удивляет.

– Ты про нас? – уточняю я.

– Ага.

– Словно так и было задумано, правда?

Произнося эти слова, я понимаю, что так и есть, что в глубине души я всегда это знал. Наша судьба уже нанесена на карту, и нам лишь остается прийти в определенную точку.

– Я всегда этого хотела, – говорит Эвелин.

У меня сердце из груди выпрыгивает, когда я представляю, как она сидит и мечтает о нас.

Я шепчу:

– Еще год, и ты навсегда вернешься домой, займешься чем-нибудь… Ты кем хочешь быть?

Она улыбается и поворачивается, чтобы посмотреть мне в лицо.

– Не знаю… Хочу, как Мэйлин – повидать мир. Ты когда-нибудь слышал о гастролирующих пианистах?

Я качаю головой.

– Мэйлин много о них рассказывала. Это такие люди, которым платят за то, что они играют на рояле с оркестром. Представляешь? Вот, может быть, стану пианисткой. Или пилотом и буду летать, куда захочу.

Я решаю ее подразнить.

– Ты не можешь стать пилотом.

Она поднимает брови.

– Это еще почему? Потому что я девушка?

Я смеюсь, сраженный тем, как она верит во все, кроме своих собственных ограничений.

– Потому что ты боишься высоты.

Эвелин прищелкивает языком, вспомнив, естественно, все те случаи, когда трусила прыгать с самой высокой точки Капитанской скалы.

– О, так теперь ты знаешь обо мне все, Джозеф Майерс?

Я тихо отвечаю:

– Ну кое-что.

– Если ты такой умный, кем ты хочешь быть?

– Твоим мужем.

Сердце у меня бешено колотится, и в этом стуке я слышу шлепанье наших босых ног по тропинке, ведущей к морю; все годы, проведенные вместе, эхом отдаются в моей груди, когда я притягиваю ее к себе и впервые целую.

Глава 3

Джейн

Июнь 2001 г.

Мы с матерью сидим в кабинете друг напротив друга, я за «Стейнвеем», рядом шкаф, заставленный фотографиями в рамках и разбухшими от влаги книгами. Именно к глянцевому черному «Стейнвею» тяготела я в детстве, потому что хотела отличаться от мамы, которую всегда видела за «Болдуином». Сто лет прошло с тех пор, как она учила меня играть, как я вообще мало-мальски музицировала, но в каждый приезд меня тянет в эту комнату, тем более собственного инструмента у меня нет. Сидя на банкетке, вспоминаю, какой я была много лет назад, когда совсем отдалилась от родителей и думала, что больше никогда не буду с ними общаться и уж тем более не окунусь снова в покой и уют нашего кабинета. Рядом с пианино не получается долго грустить. Вот уже я выпрямляю спину, ставлю ноги на педали, пальцы летают по клавишам. И мама рядом. Музыка всегда нас объединяла.

Я не разрешаю себе взглянуть на мать, подметить изменения, которые до этого почему-то ускользали от моего внимания. Крошечные детали я списывала на возраст. Не могу заставить себя посмотреть в лицо истинному виновнику, с кем невозможно договориться, – диагнозу, на котором мне следовало бы сосредоточиться, который изрядно бы меня подкосил, не будь я в таком смятении от идеи родителей. Не могу проявить к ней великодушие, сочувствие и при этом не соглашаться каким-то образом, что у ее мыслительного процесса есть обоснования. Не сейчас, когда они втихомолку приняли решение, не дав нам возможности рассмотреть другие варианты. Не сейчас, когда наугад выбран один год – а вдруг ей суждено гораздо больше? Не сейчас, когда выяснение обстоятельств, фактов и сроков, то есть воссоздание полной картины происходящего, укажет на то, что мать умирает. Вместо этого я левой рукой играю гамму, не в силах сопротивляться засевшей глубоко внутри мышечной памяти.

– О чем же ты хотела поговорить? Какую еще сногсшибательную новость припасла?

Я первый раз вижу родителей (точнее, маму, потому что папа немедленно нашел себе занятие в саду, и мы в доме одни) после того, как они озвучили свой чудовищный план. Причем зашли они издалека: накрыли стол с закусками, расспросили о работе, а потом раз – и обухом по голове. Когда я в тот вечер подвозила Томаса до вокзала, он молчал, был весь в себе. Мы с ним общаемся не то чтобы часто. Из-за графика – я записываюсь в студии рано утром, а брат заканчивает работать невообразимо поздно – мы в основном встречаемся на днях рождения и прочих праздниках. Поэтому я удивилась, когда на следующее утро он позвонил: мол, пока не поздно, родителей нужно остановить. Конечно, я двумя руками за. Нельзя им позволить довести дело до конца. Мама, не сейчас, хотя бы не так рано! Папа, вообще не надо!.. Но они всегда были такими – сосредоточенными друг на друге, созависимыми, – и где-то в глубине души я не удивлена, что они придумали себе такой конец. В их мире смерть одного означает смерть обоих. Когда я сказала Томасу, что ничего другого им и в голову не могло прийти, он повесил трубку.

– Ты нас избегаешь, – осторожно говорит мама.

Обычно, если нет аврала на работе, я приезжаю раз в неделю или две. А тут я не была с того самого вечера, хотя по телефону мы несколько раз коротко переговорили. И вроде я была готова к этим звонкам, во всяком случае, я так думала, пока не услышала их обеспокоенные голоса. С наигранным спокойствием они спрашивали, как у меня дела, будто это не из-за них дела у меня вообще-то не очень. Я смотрела на ситуацию то с одного, то с другого боку и ставила себя на их место (вот мне почти восемьдесят, вот мне ставят ужасный диагноз…), и каждый раз приходила к одному и тому же выводу: они толком не продумали свое решение.

– Как и папа меня сейчас?

В окно вижу папу, стоящего на коленях в клумбе с тигровыми лилиями, рядом кучка вырванных сорняков.

– Он же знает, что я приехала.

– Это я его попросила дать нам несколько минут.

– Чтобы успеть навязать мне чувство вины?

– Ладно Томас ушел с головой в работу и на время от нас отдалился. Но от тебя не ожидала.

Во мне вспыхивает злость, самое безобидное из чувств, которые я могу испытывать во время спора.

– Ну тебе ли удивляться, мам.

– Что ж, справедливо. Я предполагала, что ты захочешь о чем-нибудь спросить.

– Я еще перевариваю ваше заявление, – говорю я и, услышав горечь в собственном голосе, добавляю: – Прости. Даже не могу представить, как тебе тяжело. Не подумай, что я как-то несерьезно ко всему отнеслась или что я бессердечная… Господи, конечно, это все ужасно, но, мам… То, что вы задумали, переходит все границы.

Да, я с ней сурова, и ей нужно, чтобы я в этом призналась. А мне проще быть суровой, чем рассказать, что я просыпаюсь в холодном поту после снов, в которых она меня не узнаёт. Да и какой еще быть, если именно мне пришлось сообщить об их решении своей дочери Рейн и выдержать шквал вопросов, на которые у меня нет ответов. Сообщить, что, во-первых, бабушка тяжело больна, а во-вторых, они вместе с дедушкой планируют покончить с собой. Я была даже моложе, чем Рейн сейчас, когда ее родила. Она мой единственный ребенок, и мы никогда ничего друг от друга не скрывали. Как бы ни было трудно ей рассказать, как бы ни было безответственно распространять этот идиотизм, промолчать было невозможно. При каждом разговоре это вертелось бы у меня на языке, подталкивая к тому, чтобы ввести ее в курс дела. К тому же я хотела, чтобы Рейн узнала от меня, а не от кузенов, а то получится игра в испорченный телефон, когда новости доходят черт-те в каком виде. Поэтому волей-неволей пришлось объяснить дочери, что, хоть и неизвестно, насколько серьезны их намерения, мы пока должны им верить на слово. Именно на меня пролились слезы потрясенной Рейн, когда она представила то горе, которое нам предстоит пережить; именно я не спала ночами, анализируя решение, которое нельзя оправдать или понять.