реклама
Бургер менюБургер меню

Эми Нефф – Дни, когда мы так сильно друг друга любили (страница 11)

18

– Ладно, я пойду. Вам нужно поговорить и все такое.

Томми сжимает мой локоть и уходит через заросший буйной зеленью луг, оставляя нас на покосившемся крыльце «Устричной раковины». Мы стоим молча, не касаясь друг друга. Синее небо без единого облака, теплый ветер и солнце сейчас совсем некстати. Я мечтаю укрыться под покровом ночи и в одиночестве слушать мрачный стук дождя за окнами темной комнаты. Позвякивают китайские колокольчики из ракушек, Джозеф крутит расстегнутую пуговицу на рубашке.

– Как вы могли?!

У меня на глазах слезы, я принимаюсь разглядывать свои туфли – мэриджейны на каблучке – и елозить подошвой по деревянным доскам крыльца. Джозеф с силой – мне даже кажется, до боли – трет костяшки пальцев друг о друга.

– Не знаю, что и сказать… Томми ведь не отступается. Я говорил, мол, давай подождем, посмотрим, что к чему, а он как заладил: надо поступать по-мужски, я все равно уйду добровольцем хоть с тобой, хоть без тебя… А одного я его не отпущу, ты и сама бы этого не хотела.

Теребя волосы, я опускаюсь на ступеньки крыльца.

– Снова с тобой прощаться? С вами обоими? А если что-то случится?

Джозеф садится рядом, зажав пальцы между коленями. Его нога в нескольких дюймах от моей, но он не придвигается ближе, и я ощущаю расстояние между нами так же ясно, как чувствовала бы его прикосновение.

– Не знаю… Я очень серьезно к этому отношусь и понимаю, как все может обернуться. Пойми, он мне тоже как брат! Мне больно от мысли, что я от тебя уеду, но я себе не прощу, если с ним что-то случится, пока я тут отсиживаюсь!

Я заливаюсь горючими слезами, потом делаю попытку продышаться. Джозеф нежно обнимает меня сильными руками и целует в щеку.

– Не плачь, ну пожалуйста!

Я впервые встречаюсь с ним взглядом и натыкаюсь на нечеткий контур своего отражения в глубине его карих глаз.

– Когда вы уезжаете?

– Через две недели.

– Две недели?!

– По-другому нельзя.

– Я вернулась домой, чтобы побыть с тобой! – умоляющим тоном говорю я.

– В смысле? – удивляется Джозеф. – Школа закончилась, вот ты и вернулась.

– В Бостонской консерватории было место – не знаю, может, я бы и не поступила, конечно, – но я отказалась, потому что это еще на четыре года там оставаться.

– Ты о чем?

Он отстраняется, в замешательстве хмуря брови.

– Я могла остаться в Бостоне. Что мне здесь делать, если ты уезжаешь?

– Здесь вообще-то твой дом, – отвечает Джозеф. – Я скоро вернусь, не успеешь и глазом моргнуть, и мы с тобой заживем ровно с того момента, на котором остановились.

Теперь я рыдаю, не стесняясь. Я думаю о том, что я потеряла и что мне еще предстоит потерять, и с трудом выговариваю:

– Снова прощаться – это невыносимо!

Джозеф держит ладонями мой дрожащий подбородок и большими пальцами вытирает размазавшиеся по щекам слезы.

– А мы и не будем.

Он прижимает меня к себе, я утыкаюсь ему в плечо, оставляя на рубашке мокрые разводы, и стою так, пока не успокаиваюсь.

Джозеф и Томми уезжают туманным, дождливым утром. Над Лонг-Айлендом висит поднимающаяся от пролива дымка, Бернард-Бич плохо видно за струями дождя. Томми в парадной форме. Папа с крыльца отдает ему на прощание честь, мама, сияя от гордости, целует в щеку. Носовой платок у нее просто для красоты, он абсолютно сухой. Их сын, местная звезда, вот-вот станет настоящим героем.

Заходим за Джозефом в «Устричную раковину»: он стоит на крыльце, его мать рыдает, уткнувшись ему в плечо. Он низко наклоняется, чтобы ее обнять, а она так крепко хватает его за форму, что, когда он выпрямляется, на ткани видна помятость. Потом Джозефа заключает в объятия отец, такой же высокий, как и он, и массивный словно медведь.

– Храбрость храбростью, сынок, но обязательно возвращайся домой, слышишь? Вместе с Томми!

Глаза у него красные, наверное, натер или не выспался, или и то и другое. Родители Джозефа старше моих, у них уже морщины и седина. У них много лет не получалось зачать ребенка, а потом вдруг родился Джозеф – свет в окошке. В детстве мать его то и дело тискала, а отец сажал на свои широкие плечи и с плеском сбрасывал в воду. Когда он подрос, они по-прежнему были с ним ласковы, да и друг с другом тоже. Я смотрю, как они прощаются, и остро чувствую боль, которую две недели, проведенные вместе, прятала где-то глубоко. Эти дни, пронизанные радостью и тревогой, стали последним глотком воздуха, нашей тайной вечерей.

Вот мы втроем уже на вокзале. Томми и Джозеф стоят напротив меня в форме цвета хаки: пилотках и кителях с галстуками. Вокруг тут и там удручающие сценки: подружки, жены, матери в своих лучших платьях и шляпках с тоской цепляются за прощальные объятия, поцелуи и слова утешения – зыбкие, мимолетные. Мы столько летних дней провели вместе, однако сейчас все по-другому: нет больше солнца, синего неба, свободы. Я ощущаю эту перемену с тупой и усиливающейся со временем болью – как от микротрещины в кости.

Томми прислоняется к колонне и, пуская кольца дыма, наблюдает за тем, как другие мужчины грузятся в вагоны.

– Ты и соскучиться не успеешь, как мы вернемся. Увидев, какой я обаятельный, а Джо симпатичный, немцы сами сдадутся.

Он одаривает меня своей самой широкой улыбкой, поигрывая бровями. Я пытаюсь ответить тем же уверенным тоном, но у меня каменеют челюсти.

– Берегите себя, вы оба. – Мой голос звучит ровно.

Я выплакала все слезы накануне ночью, сегодня утром у меня уже нет сил плакать.

– Томми, пожалуйста, не делай глупостей.

Он со смехом выдыхает последнее колечко дыма и тушит окурок носком ботинка.

– Мне бы и в голову такое не пришло!

Я выдавливаю из себя улыбку.

– До встречи! Люблю тебя, дорогой братик.

– И я тебя люблю, Эви!

Он заключает меня в крепкие объятия, я утыкаюсь подбородком в шершавый шерстяной китель. Снова хочется плакать. С трудом проглатываю слезы. Скоро наши дни рождения. Как праздновать без ребят?

– Джо, пойду займу места. Встретимся в вагоне.

Томми хватает сумки, и Джозеф, кивнув, провожает его взглядом, а потом поворачивается ко мне.

– Присмотри там за ним, хорошо? Вообще друг за другом присматривайте… – говорю я, запинаясь, потому что теперь, когда Томми в поезде, до меня окончательно доходит, что они уезжают.

– Так и будет, Эвелин.

Он берет меня за подбородок, и мне теперь не отвернуться. Передо мной его губы, которые так часто смыкались с моими, целовали меня с настойчивым и нежным языком. Линия подбородка, по которой, лежа в ленивые послеобеденные часы, я проводила кончиками пальцев в надежде запечатлеть, запомнить. Джозеф так пристально смотрит на меня глубокими карими глазами, что я вижу в них свое отражение; меня завораживает это зеркало в зеркале, бесконечный взгляд в самую глубину себя.

– Я все сделаю, чтобы мы оба вернулись домой.

– Обещай! – Голос меня подводит, срывается.

Джозеф морщится и закрывает глаза, словно от боли.

– Я не могу этого обещать… Я сделаю все, что в моих силах…

– Обещай, Джозеф! Если ты дашь мне обещание, то не сможешь его нарушить… Может, это вас убережет… Я хочу вас уберечь!

Я начинаю плакать. Мои слова лишены всякого смысла; я продолжаю что-то бормотать об обещаниях, ноги слабеют, и Джозеф прижимает меня к себе.

– Обещаю, – шепчет он, касаясь губами моего уха, а потом почти утыкается носом мне в нос. – Я люблю тебя, Эвелин.

После этих слов, произнесенных впервые, меня покидают последние силы. Дымный сырой воздух рассекает гудок поезда, и оставшиеся на платформе пассажиры бегут к вагонам. Я, ошеломленная, молчу, а сердце кричит, однако не в силах вырваться из капкана и дать подсказку языку. Я хочу, хочу сказать, что тоже его люблю, но… Лишняя секунда колебания перед прыжком с обрыва, и все, момент ушел. Я не могу одновременно прощаться и признаваться в любви. Если я не признаюсь сейчас, ему придется вернуться домой, чтобы это услышать. Придется! Я вырываюсь из его объятий, с мокрыми щеками, с розовыми пятнами на ключицах – там, где я прижималась к колючей шерсти кителя.

Я люблю тебя, Джозеф!..

Вместо этого я говорю:

– Возвращайся домой, хорошо? Вы оба возвращайтесь.

Его глаза ищут мои, вымаливая ответ. Эти глаза-зеркала… Поезд снова дает гудок, я целую Джозефа, приглаживаю ему выбивающиеся из-под пилотки волосы и подталкиваю к вагону, издавая что-то похожее на стон.

– Возвращайся ко мне!

И вот он уезжает. Я стою, внутри пусто. Лезу в карман за носовым платком и чувствую бархат на кончиках пальцев. Фиалки. Я перебираю в кармане лепестки и не ухожу даже тогда, когда перестаю различать вдалеке размытые очертания поезда.

Что вспоминается из того времени после отъезда Джозефа и Томми? Ноющие запястья. Ноющие запястья и боль в груди. Я считаю дни, которые тянутся, как морские водоросли по волнам. Внутри себя я будто берегу место для нас троих, которое вновь наполнится жизнью, как только закончится война. Провожу время за пианино, пишу письма и шью парашюты. На фабрике «Арнольд», что разместилась в кирпичном здании бывшей школы, нас таких целая комната – женщин, которые ждут возлюбленных, братьев, сыновей и, сидя за стрекочущими швейными машинками, делятся переживаниями и новостями с передовой. Некоторые девочки, с которыми я ходила в школу до того, как уехала к миссис Мейвезер, выглядят намного старше восемнадцати – на лбу у них залегли морщины от страха. Мы поддерживаем друга друга, но в глубине душе понимаем: шансы на то, что все наши солдаты вернутся, невелики. Каждая потеря опустошает; я сопереживаю и тут же с чувством вины мысленно радуюсь, что телеграмма пришла не к нам в дом, и эгоистично молюсь о том, чтобы горе обошло меня стороной. При шитье парашютов я ощущаю, что делаю что-то осязаемо важное. Я говорю: «Вот, держитесь, летите». В моих снах парашюты, которые я шью, раздуваются и становятся похожими на облака или медузы, но приземляются всегда пустыми.