Элизабет Страут – Ах, Вильям! (страница 6)
А потом, так же внезапно, она сказала – обращаясь якобы к рыхлому Джерри Маккарти, который в те дни, слушая ее, как-то по-особому приосанивался и расправлял плечи, – но на самом-то деле она обращалась к Генри (он понял это по ее быстрому взгляду и по тому, как нервно она сжала руки):
– Моя мама, когда я еще была очень маленькая, а она тогда еще не заболела, пекла на Рождество такое особенное печенье. Мы его потом украшали глазурью и разноцветной посыпкой. Иногда мне кажется, что это была самая большая радость в моей жизни. – Голос дрогнул, глаза за очками заморгали.
И тогда он понял, что со смертью мужа она пережила еще и смерть собственного детства, она оплакивала утрату единственного своего «я», которое знала; оно ушло, уступив дорогу этой незнакомой, растерянной молодой вдове. И глаза его, поймав ее взгляд, смягчились.
Этот цикл повторялся вновь и вновь, словно качели – туда-обратно. Впервые за все годы работы фармацевтом он позволил себе снотворное, каждый день опускал таблетку в карман брюк.
– Все в порядке, Дениз? – спрашивал он, когда наставало время закрывать аптеку. И она либо молча надевала куртку, либо говорила, кротко глядя на него: «Все в порядке, Генри. Вот и еще один день прошел».
Дейзи Фостер, вставая петь гимн, поворачивает голову и улыбается ему. Он кивает в ответ и открывает сборник. «Твердыня наша – вечный Бог, Он сила и защита…» Эти слова, эти звуки крошечного хора вселяют в него надежду и одновременно глубокую печаль. «Вы сможете кого-нибудь полюбить, вы научитесь», – сказал он Дениз, когда она подошла к нему в глубине зала в тот весенний день. Сейчас, опуская сборник гимнов в карман на спинке стоящей впереди скамьи и снова садясь, он вспоминает тот последний раз, когда видел ее. Они ездили на север навещать родителей Джерри и по пути заскочили к ним с Оливией. Они были с малышом, Полом. Вот что запомнилось Генри: Джерри говорит что-то саркастическое о том, как Дениз каждый вечер засыпает на тахте, иногда на всю ночь, до утра. Дениз отворачивается, смотрит на залив, плечи ее ссутулены, маленькие груди лишь слегка приподнимают ткань тонкого свитера с высоким воротом, но у нее появился живот, как будто она проглотила половинку баскетбольного мяча. Она больше не девочка, какой была, – девочки не остаются девочками вечно, – а утомленная мать, и ее некогда круглые щеки впали так же сильно, как выпучился живот, словно гравитация жизни уже придавливает ее к земле. Кажется, именно в этот момент Джерри резко сказал: «Дениз, выпрямись. И плечи расправь. – Он посмотрел на Генри и покачал головой: – Вот сколько раз я должен ей это повторять?»
«Поешьте чаудер, – сказал тогда Генри. – Оливия вчера вечером сварила». Но им было пора, и когда они уехали, он и слова не сказал об их визите, и Оливия тоже, как ни странно. Он никогда бы не подумал, что Джерри вырастет в такого мужчину – большого, опрятного (трудами и заботами Дениз), даже не такого уж и толстого, просто крупного мужчину с хорошей зарплатой, который говорит с женой таким тоном, каким Оливия иногда говорила с Генри. И больше он никогда ее не видел, хотя она, скорее всего, бывала в их краях. В своих открытках ко дню рождения, в тех нескольких дополнительных строчках она сообщила ему о смерти своей матери, потом, несколько лет спустя, о смерти отца. Наверняка она ездила на похороны. Думала ли она о нем? Заезжали ли они с Джерри на могилу Генри Тибодо?
– Сколько зим, сколько лет! Ты свежа как первоцвет! – приветствует он Дейзи Фостер на парковке у церкви. Это их шуточка, он говорит это Дейзи годами, все из-за ее цветочного имени.
– Как там Оливия? – Голубые глаза Дейзи все такие же большие и красивые, и с лица ее не сходит улыбка.
– Оливия хорошо. Осталась дома поддерживать огонь в очаге. А у тебя что нового?
– А у меня появился поклонник. – Она произносит это шепотом, прикрывая рот рукой.
– Правда? Дейзи, но это же чудесно!
– Продает страховки в Хитуике, а по вечерам в пятницу возит меня на танцы.
«Что у тебя за прихоть – всех переженить? – рассердился однажды Кристофер, когда Генри спросил, как у того с личной жизнью. – Почему бы не оставить людей в покое? Что, если человек хочет жить один?»
Он не хочет, чтобы люди жили одни.
Дома Оливия кивает в сторону стола, где у горшка с африканской фиалкой лежит конверт – открытка от Дениз.
– Вчера пришло, – говорит Оливия. – Я забыла сказать.
Генри тяжело опускается на стул, вскрывает конверт ручкой, находит очки, вглядывается в текст. Приписка к поздравлению длиннее, чем обычно. В конце лета она сильно испугалась. Экссудативный перикардит, на поверку оказалось – ничего страшного. «Как всякий жизненный опыт, – написала она, – меня это изменило. Правильно расставило приоритеты. С тех пор каждый день моей жизни исполнен глубочайшей благодарности моей семье. Ничего на этом свете нет важнее семьи и друзей, – вывела она своим аккуратным мелким почерком, своей маленькой рукой. – А мне Бог даровал и то и другое». И ниже: «С любовью», впервые за эти годы.
– Как она там? – спрашивает Оливия, пуская воду в раковину.
Генри смотрит на залив, на тощие елки по краю бухточки, и все это кажется ему прекрасным; в застывшей грации береговой линии, в легком колыхании волн он видит великолепие Божьего мира.
– У нее все в порядке, – отвечает он.
Не прямо сейчас, но скоро он подойдет к Оливии и положит ей руку на плечо. К Оливии, на чью долю тоже хватило горестей. Потому что он давно понял – после того как машина Джима О’Кейси перевернулась и Оливия неделями сразу после ужина отправлялась в постель и рыдала в подушку, – тогда Генри и понял, что Оливия любила Джима О’Кейси и что, наверное, он тоже ее любил, хотя Генри ни разу ни о чем ее не спросил и сама она тоже никогда и ничего не сказала – точно так же, как и Генри слова не сказал ей о том, как неотвязно и мучительно тянуло его к Дениз до того самого дня, когда Дениз пришла к нему и сказала, что Джерри сделал ей предложение, и он ответил: «Иди».
Он кладет открытку на подоконник. Не раз он задумывался о том, что она чувствует, когда выводит слова «Дорогой Генри». Были ли потом в ее жизни другие Генри? Об этом ему не узнать. Как не узнать и о том, что случилось с Тони Кьюзио и зажигают ли по-прежнему в церкви свечи за упокой души Генри Тибодо.
Генри встает, перед глазами у него на миг мелькает образ Дейзи Фостер, ее улыбка, когда она говорила о танцах. Облегчение, которое он только что испытал, узнав, что Дениз радуется той жизни, что раскинулась перед ней, внезапно и непонятно сменяется странным чувством утраты, будто у него отняли что-то очень важное.
– Оливия, – говорит он.
Она, должно быть, не слышит, потому что льется вода. Она уже не такая высокая, как раньше, и в талии стала гораздо шире. Шум воды стихает.
– Оливия, – повторяет он, и она оборачивается. – Ты ведь меня не бросишь, правда?
– Господи боже, Генри. Что ты несешь? У женщин от такого уши вянут. – Она быстро вытирает руки полотенцем.
Он кивает. Разве он мог бы сказать ей – он и не смог, – что главным во все те годы, пока он мучился виной из-за Дениз, стало то, что у него по-прежнему есть она, Оливия? Эта мысль невыносима, и через миг она улетучится, он отгонит ее от себя как ложную. Потому что кто же такое вытерпит, кто согласится признаться себе, что его вышибает из седла чужое счастье? Нет, это просто абсурд.
– У Дейзи появился друг, – говорит он. – Надо бы пригласить их в гости.
Прилив
По заливу гуляли белые барашки, и надвигался прилив, и слышно было, как вода тащит по дну камешки, те, что помельче. И еще слышалось треньканье тросов о мачты пришвартованных яхт. Чайки, пронзительно взвизгивая, пикировали за рыбьими головами, хвостами и сверкающей требухой, которую бросал им с причала мальчик, чистивший макрель. Все это Кевин видел и слышал, сидя в своей машине с приоткрытыми окнами. Машина стояла на травяном пятачке недалеко от марины – пристани для яхт. Немного дальше, на гравийной парковке, стояли два грузовика.
Сколько прошло времени, Кевин не знал.
В какой-то миг сетчатая дверь марины со скрежетом отворилась, потом захлопнулась, и Кевин стал смотреть, как человек в темных резиновых сапогах не спеша подходит к грузовику и забрасывает в кузов тяжелую бухту каната. Если он и заметил Кевина, то виду не подал, даже когда, выезжая задним ходом, повернул голову в его сторону. Они не могли знать друг друга в лицо. Кевин не был в этом городке с детства, он уехал в тринадцать лет, вместе с отцом и братом, и теперь он здесь такой же чужак, как любой турист. И все же, глядя на изрезанный солнечными лучами залив, он чувствовал, до чего знаком ему этот вид; вот уж этого он не ожидал. Соленый воздух наполнял ноздри, кусты дикой розы с их белыми цветами приводили его в странное смятение, их шелковистые белые лепестки будто скрывали в себе печальное неведение.
Патти Хоу налила кофе в две белые кружки, поставила их на стойку, тихо произнесла «На здоровье» и вернулась раскладывать кукурузные маффины, которые только что передали через окошечко из кухни. Она видела человека, сидящего в машине, он там сидел уже добрых часа полтора, но люди иногда так поступают, выезжают из города, просто чтобы поглазеть на воду. И все же было в нем что-то такое, что вызывало у нее беспокойство. «Они идеальны», – сказала она повару, потому что верхушки маффинов были поджаристые по краям и золотистые, как восходящие солнца. Оттого что запах свежей выпечки не вызвал у нее тошноту, как за минувший год бывало дважды, ей сделалось грустно, печаль окутала ее, словно мягкий сумрак. В ближайшие три месяца даже не думайте, сказал им врач.