реклама
Бургер менюБургер меню

Элизабет Костова – Похищение лебедя (страница 8)

18

Все это заняло пару минут, и я сразу вернулся к автопортрету Тома, перед которым стоял, заслоняя мне холст, мужчина с жирным лбом. Когда он подвинулся, я шагнул вперед, ближе к картине. И снова живопись была на грани импрессионизма, что особенно проявлялось в небрежной проработке заднего плана — темных занавесей, — но совсем не походила на смелую и изящную «Леду». Художник разностороннего таланта, подумалось мне, а может быть, он в восьмидесятых годах изменил манеру письма и преуспел в новом направлении. В живописи было нечто от Рембрандта; мрачное выражение и мрачная палитра, а быть может, еще и беспощадная точность в автопортрете с красным носом и мясистыми щеками — изображении красивого некогда мужчины, опустившегося к старости, и даже темная бархатная шапка и куртка, ее можно было назвать смокингом, дополняли впечатление. Художник, старый мастер, аристократ — в одном лице.

Название автопортрета объяснялось передним планом; Тома положил локти на голый деревянный стол с грудой монет — больших и потертых, бронзовых, золотых, почерневшего серебра — старинных монет всех видов и размеров, написанных столь искусно, что казалось, можно поднимать двумя пальцами монету за монетой. Я разглядел на них даже чудные старинные надписи, буквы незнакомых алфавитов, квадратные отверстия, узловатые края. Монеты были прорисованы значительно тщательнее, чем сам Тома; рядом с плодами и цветами Мане его фигура выглядела довольно слабой. Возможно, Тома сильно дорожил монетами и куда меньше — собственным лицом. Как бы то ни было, он добивался эффекта семнадцатого века, обратив взгляд на два столетия назад, а в результате я видел девятнадцатый век, почти два столетия спустя.

Одну особенность тех темных рембрандтовских портретов Тома не удалось уловить, подумал я, — непосредственности. Он, по-видимому, был достаточно жесток или тщеславен, чтобы выписать коварство и подозрительность собственных глаз на портрете. Возможно, под их острым взглядом зритель должен был почувствовать себя неуютно, особенно рядом с грудой монет на первом плане. Во всяком случае лицо было интересным. Я задумался, принесла ли Тома живопись большие деньги или он лишь мечтал о них? Или у него имелось деловое предприятие, или богатое наследство?

Ответов я, конечно, не знал, поэтому перешел к натюрморту Мане, висевшему рядом, восхищаясь, как, вероятно, несколько минут назад восхищалась замеченная мною девушка, стаканом с сияющим изнутри белым вином, темными сливами, уголком зеркала. Я вспомнил о маленьком холсте Писсарро, который мне, помнится, тоже нравился, и перешел в следующий отдел, чтобы полюбоваться им и его собратьями импрессионистами.

Я много лет по-настоящему не всматривался в полотна импрессионистов: их бесконечные ретроспективы с неразлучными мешками, кувшинами и листками бумаги отпугнули меня от импрессионистов. Я вспомнил, что читал о них когда-то: маленькая группа оригиналов, среди которых была одна женщина, Берта Моризо, впервые они объединились в 1874 году, чтобы выставить работы в стиле, который Парижский салон отказался принять как слишком смелый эксперимент. Мы, постмодернисты, воспринимаем их как должное и отвергаем или любим слишком легко. Но для своего времени они были радикалами, подрывавшими традиции академической живописи, выбирая сюжеты из обыденной жизни и вынося мольберты из студий в сады, поля и на морское побережье Франции.

Теперь я по-новому оценил естественное освещение, мягкие, тонкие краски в работе Сислея: женщина в длинном платье, уходящая в глубину снежного тоннеля деревенской улицы. Было нечто трогательное и реалистичное или, может быть, трогательное своей реальностью в тусклых деревьях вдоль дороги, поднимающихся над высокой стеной. Вспомнились слова одного старого друга о том, что в картине должна быть тайна. Мне понравилась эта мельком увиденная женщина, обратившая ко мне в сумерках тонкую спину — в ней было больше тайны, чем в бесконечных стогах Мане, — я как раз проходил мимо трех подряд картин, на которых схвачены были оттенки рассвета на желтых и розовых боках стогов. Я натянул куртку, собираясь уходить. На мой взгляд, надо покидать музей прежде, чем от картин начнет рябить в глазах. Иначе как унести с собой в памяти увиденное?

Внизу, в вестибюле, уже не было темноволосой девушки. Мириам увлеченно обсуждала что-то со своим ровесником, который, видимо, не мог разобраться в плане музея. Я прошел мимо, приготовив улыбку на случай, если она поднимет взгляд, но она меня не увидела, так что приветствие пришлось отложить. Толкая дверь, я испытал смешанное чувство облегчения и разочарования, какое испытываешь, покидая большие музеи, — облегчение от возврата к знакомому и привычному, менее насыщенному, более покорному нам миру, и разочарование, что этому миру недостает таинственности. Улица была обыкновенной, без мазков кисти и глубин масла на холсте. Кругом грохотал обычный вашингтонский хаос: кто-то из водителей идет на обгон, едва не задевает другого, остальные возмущенно сигналят. Впрочем, деревья были красивы в цветах и молодой зелени; меня всегда поражает их красота после тусклой зимы, какую приходится выносить в среднеатлантическом климате.

Я размышлял, какая палитра способна передать это смешение ярко-зеленой и ржавой листвы, и тут снова увидел девушку. Она ждала автобуса и выглядела сейчас совсем по-иному. Ни задумчивости, ни увлеченности, вызывающе прямая осанка и полотняная сумка через плечо. Волосы у нее светились на солнце; прежде я не заметил, как много темного золота замешано в рыжину, руки скрещены на груди, губы решительно поджаты. Я опять видел ее в профиль и уже тогда узнал бы его где угодно. Да, она выглядела самодостаточной, почти враждебной, но мне почему-то пришло на ум слово «безутешная». Возможно, из-за того, что она была так совершенно одинока, почти нарочито одинока, а в ее возрасте ей бы стоять рядом с красивым молодым мужем. Меня охватило сожаление, словно я издалека заметил знакомого, но некогда остановиться, поговорить, и хватило благоразумия скрыться прежде, чем мы встретились глазами.

Я быстро спустился по ступеням и сразу свернул. Она увидела меня, как будто признала (неприметный тип в синей куртке без галстука). Почему он кажется знакомым? Не об этом ли спрашивала она себя, не запомнив встречи в музее? И тут она улыбнулась совсем как тогда, в зале, сочувственной, чуть застенчивой улыбкой. На короткий миг она была целиком моей — снова старые друзья. Я, наверное, был смешон, когда неловко махнул ей рукой. Незнакомцам не понять друг друга, подумал я. А я был для нее незнакомцем. Я видел разбежавшиеся от улыбки морщинки у ее глаз: пожалуй, ей все же было за тридцать. Удаляясь, я старался держаться гордо и прямо, как она.

Глава 8

МАРЛОУ

На следующее утро я встал рано, еще раньше обычного, но не ради живописи. К семи я был в клинике Голденгрув, чтобы сесть за свой офисный компьютер и выпить чашечку кофе до появления персонала. Дома «Художественная энциклопедия» сообщила немногим больше того, что я уже знал о Жильбере Тома, зато мой «Справочник классики» выдал мне миф о Леде: она была смертной женщиной, очаровавшей Зевса, который явился к ней в облике лебедя. В ту же ночь она спала со своим мужем Тиндареем, царем Спарты. Чем и объяснялось одновременное рождение двух пар близнецов, двух бессмертных и двух смертных младенцев: Кастора и Полидевка (в римской версии Поллукса) и Клитемнестры с Еленой, впоследствии признанной виновницей гибели Трои. Я узнал, что в некоторых вариантах мифа дети Леды вылуплялись из яиц, хотя они, по-видимому, каким-то образом перепутались еще в скорлупе, ведь Елена и Полидевк, дети Зевса, были божествами, между тем как Кастора и Клитемнестру ждала участь смертных.

Кроме того, я просмотрел полотна с изображениями Леды и лебедя, их оказалась целая серия, включающая весьма эротичного Микеланджело, Корреджо, копию работы Леонардо, на которой лебедь напоминал домашнего питомца, и Сезанна, у которого лебедь ухватил беззаботную на вид Леду за руку, словно приглашая на прогулку. Жильбер Тома не попал в эту августейшую компанию, но я ожидал найти больше сведений в интернете.

Вероятно, здесь следует отметить, что я до сих пор не завсегдатай интернета, а в то время недолюбливал его еще больше. Что мы будем делать, думал я, в тот день, когда лишимся удовольствия листать книги, натыкаясь на то, чего вовсе не искали? Такое, конечно, случается и при поиске в интернете, однако, на мой взгляд, куда реже. И как можно отказаться от запаха открытых книг, старых и новых? Я, например, разыскивая миф о Леде, познакомился с парой других классических персонажей, которые не относятся к этой истории, но тем не менее и теперь иногда вспоминаются мне. Жена моя уверяет, что это пристрастие к перелистыванию толстых томов, вместо того, чтобы быстро и эффективно отыскать то, что нужно, больше всего выдает мой возраст, однако я замечаю, что она и сама порой так же берется за книги и с удовольствием просматривает ненужные, казалось бы, биографии и музейные каталоги.

Как бы то ни было, я не претендую на звание эксперта в пользовании интернетом, но в то утро мне удалось выудить из глубин офисного компьютера еще некоторые сведения о Жильбере Тома. В начале своей карьеры он считался в лучшем случае подающим надежды и приобрел настоящую известность только после «Леды», так не угодившей Роберту, и автопортрета, висевшего рядом с ней. Зато он был знаком со множеством французских художников своего времени, в том числе с Мане. Он с братом Арманом владел первой из парижских галерей, по значению уступавшей разве что галерее великого Поля Дюран-Руэля. Любопытная фигура, этот Тома. Предприятие его в конце концов разорилось, и он умер весь в долгах в 1894-м, после чего его брат распродал все, что осталось, и удалился от дел. Ландшафт для «Леды» Жильбер написал на пленэре около 1879 года, где-то возле Фекампа в Нормандии, а заканчивал картину в парижской студии. Выставленная на Салоне в 1881 году картина принесла ему славу и одновременно обвинения в эротизме натуры. Эта была первая картина Тома, выставленная на Салоне, но не последняя: прочие утеряны или оказались ничем не примечательными, и репутация его основывалась главным образом на этом шедевре, включенном теперь в постоянную экспозицию Национальной галереи.