Элизабет Говард – Застывшее время (страница 76)
– Жаль, нельзя оперировать живого человека, – посетовал Невилл. – Хотя, пожалуй, это неразумно.
– И ужасно! – опасливо добавила Лидия.
– Да не особо. Люди состоят из кожи, крови, костей и всякого такого. Но у нас все равно нет наркоза, так что не выйдет.
В качестве анестетика мишке и клоуну дали приличную дозу бренди и привязали их к кровати – Невилл читал, что так делали в старину. Обездвижить остальных тоже не составило труда: они с Лидией так часто посещали курсы первой помощи в качестве пациентов, что были хорошо знакомы с шинами и повязками, и теперь всех троих обработали на совесть. Правда, сперва больные протестовали, однако Лидия ловко утихомирила их лекарством, которое приготовила собственноручно: микстура от колик, две таблетки аспирина, бренди, стащенное у Брига, и солидная порция малиновой краски, чтобы выглядело натурально. Уиллсу явно понравилось: он повторял «Исё», пока не свалился, тяжело похрапывая во сне. У Джульетты большая часть лекарства стекла по подбородку, но она любила старших брата и сестренку и готова была послушно лежать с вытянутой ногой до тех пор, пока с ней разговаривали и давали ей игрушки. А вот с Роли пришлось повозиться. Ему категорически не понравилась повязка на руке, а шины на ногах лишь усугубили дело. В конце концов сняли повязку с руки и дали ему леденец, который он теперь обиженно посасывал.
Мишку оперировали первым. Толстенькие мохнатые лапки надежно зафиксировали, и Лидия понарошку дала ему чайную ложку бренди. Встав на колени, Невилл примерился и сделал уверенный разрез на животе ножом для резки хлеба. Раздалось слабое потрескивание, и из «раны» высыпались опилки. Невилл запустил руку в дыру и вытащил – этот фокус он выучил в школе – маленькую бумажку.
– Без него будет лучше, сестра.
– Что это?
– Его аппендикс. Их часто удаляют.
Лидия взяла бумажку. Сверху было написано: «Апендикс», и дальше что-то скучное, кажется, про историю.
– Сестра, зашейте его, – скомандовал Невилл, – а то истечет кровью.
Лидия послушно достала иголку с ниткой, однако потрепанная шкура поддавалась плохо: чем больше она стягивала ткань, тем больше опилок высыпалось из дырки.
– Ты заставляешь меня делать самое трудное! – пожаловалась она, но Невилл уже деловито отпиливал ногу клоуну.
Тут заплакал Роланд. Не получив внимания, он возмущенно завопил. От его криков проснулся Уиллс; потянувшись к братику, он упал с кровати. В считаные секунды все трое зашлись плачем.
– Дайте им еще лекарства, сестра, – распорядился Невилл, заворачивая обрубок клоуна в свой носок.
– Оно кончилось. Ой, бедный Уиллс! Он свалился на голову и поранился!
– Так зашей рану.
– Не могу – все нитки ушли на медведя! Что-то мне совсем невесело! Ой, бедный Роли – у него ноги посинели! Ты слишком сильно затянул бинты. Ну помоги же!
К счастью для пациентов, тут появилась Эллен. У нее и раньше имелись сомнения насчет детей в роли нянек, и она давно уже разыскивала их, когда услышала разноголосый вой. Схватив Уиллса, она велела Лидии немедленно привести мать, а Невиллу – снять шины с Роли.
Конечно же, разразился ужасный скандал. Выспрашивали про «лекарство», о котором Лидия сдуру проболталась – после Невилл с ней ругался из-за этого, – и обоих отправили спать без ужина. Мама зашила пострадавших, однако клоун так и остался хромым.
– Так нечестно! Мне даже не понравилась игра! – плакала Лидия. – Невилл заставил меня делать все самое тяжелое – доставать бренди, зашивать… И вообще, это был мой мишка и мой клоун!
– Ты же отдала клоуна Уиллсу, – напомнила Вилли.
– Да, но потом забрала обратно, потому что Уиллс его не любил! Я всегда забираю подарки, если они не нравятся. Невилл достал из медведя «апендикс» – обычный листок бумаги. Очень глупо – люди не ходят с бумагой внутри!
– Я знаю! – встрял Невилл. – Если б я вытащил настоящий аппендикс – это такой червячок, если хочешь знать, – ты бы визжала на весь дом! И вообще я спас твоему дурацкому медведю жизнь!
Едва он увидел Сид, как сразу все понял: загадка, мучившая его семнадцать лет, внезапно разрешилась самым удивительным образом.
Рейчел привезла ее в пятницу вечером: у Сид ужасный грипп и совсем некому ухаживать, пояснила она, и в ее голосе было столько нежности, что Арчи, чрезвычайно чувствительный к мельчайшим нюансам интонации, мимики, жестов, насторожился. Невольный взгляд на Сид – и все встало на свои места. Так, значит, дело было не в нем: все гораздо серьезнее и не имеет к нему ни малейшего отношения. Страдания, обиды, чувство потери – все это вмиг исчезло, испарилось с такой быстротой, что у него даже голова закружилась, а на душе вдруг стало легко, будто свалился пресловутый камень. Он наблюдал за Сид: маленькая усталая женщина в твидовом костюме, коротко стриженная, тщательно завязанный галстук. Хозяйка дома встретила ее поцелуем, бережно усадила в кресло у камина, пока Рейчел занималась напитками. Его представили. Вернулась Рейчел с подносом. Джин, сигареты, разговоры, члены семьи сновали туда-сюда, и на этом фоне прошлое обретало перспективу. Приехал Хью из Лондона, сообщил, что Эдвард будет утром. По субботам с ними ужинали мисс Миллимент и Хизер, «леди-садовник», как называла ее Дюши. Обсуждая с мисс Миллимент французскую живопись – Ван Гога и его жалкие попытки задобрить грубого Гогена; Синьяка, с которым он встретился пару раз, – он украдкой разглядывал бледное лицо с карими, широко посаженными глазами, крупный рот, легкие тени озорства, неуверенности, усталости, сменявшие друг друга, отчего она становилась похожа то на обезьянку, то на беженку, то на изможденную женщину средних лет. Он исподтишка косился на Рейчел: теперь ее имя навсегда обрело двойной смысл. С момента открытия она словно резко постарела, перестала быть той неземной, откровенной, невинной девушкой, которую он так любил, и превратилась в обаятельную, измученную заботами женщину на пятом десятке. Странно, что всего этого он не замечал до сих пор. Впрочем, то было безболезненное крушение иллюзий. Ее подлинная сущность подействовала на него успокаивающе: все то же милое, доброе, бескорыстное создание с теми же честными, красивыми глазами – однако теперь он знал ее секрет. Получается, что именно благодаря ему она раскрыла свою истинную природу – ведь она ничего не утаивала от него, в этом он не сомневался. Был тихий июньский вечер, они гуляли в саду… До того рокового поцелуя она не знала, что совсем не хочет этого, – и отпрянула с неподдельным отвращением; эту минуту он так и не смог забыть. Тогда он решил, что она просто испугалась, схватил ее за руку, стал умолять, уговаривать, в то же время испытывая (он ясно помнил) чувство триумфа – значит, он у нее первый! Он завоюет ее, приручит дикого зверька нежностью и терпением – достойная победа, ведь она старше и так желанна… Однако она велела отпустить ее таким холодным, искренним тоном, что он утратил самообладание. Ему тогда было всего двадцать два. На следующее утро она послала за ним и сказала, что никогда не выйдет за него.
– Теперь я знаю точно. Наверное, и раньше подозревала…
Значит, есть кто-то другой, сказал он тогда. Нет, ответила она, никого. Он принялся горячо объясняться в любви – по молодости лет ему казалось, что это все изменит, – обещал, что будет ждать сколько нужно, пока она определится.
– Я определилась, – ответила она. – Пожалуйста, не настаивай – только себе хуже сделаешь. Бедный Арчи! Мне так жаль!
В тот же день он уехал из дома и вскоре отбыл во Францию – подальше от Руперта, его семьи, беспечного круга друзей. Отец оставил ему небольшую сумму, и он поселился в Провансе: давал уроки английского и рисования, продал пару-тройку картин; словом, как-то справился. Однажды Руперт с Изобел провели с ним несколько дней.
После смерти Изобел Руперт приехал к нему на неделю – странно притихший, опустошенный – даже смеяться не мог без слез. Бесконечно слонялся по студии, натыкаясь на вещи, постоянно вертел в руках карандаши и сигареты. На следующий день Арчи повел его на трехчасовую прогулку, а по возвращении поставил перед ним огромную миску рагу.
– Ты обращаешься со мной как с собакой! – воскликнул Руперт на третий день такого режима. Посмеявшись над собой, он неожиданно разрыдался. Его наконец прорвало, и он проговорил всю ночь, до первых петухов.
Назавтра вместо прогулки они отправились на пленэр.
– Арчи, ты – настоящий друг, – сказал Руперт. – Лучше, чем я тогда. Наверное, тебе и правда нужно было уехать.
Помолчав немного, он добавил почти робко:
– Но ведь все уже прошло, да? Ничего, что я спрашиваю?
– Нет, – ответил Арчи, и это была правда – в каком-то смысле: уже отболело. Бывало, он не вспоминал о ней целыми днями; лишь пару раз, когда балансировал на грани влюбленности в других, «вмешалась» она, и он отступил. Тянулась череда девушек: позировали, спали с ним, готовили, чинили одежду и временами составляли приятную компанию, однако он так и не зашел дальше привязанности и вожделения.
Осенью 1939-го Арчи вернулся в Англию, чтобы поступить добровольцем на флот. Они с Рупертом здорово напились тогда, в Веймуте, и отлично повеселились, а потом разошлись в разные стороны: он – в береговые войска, а Руперт – на эскортный миноносец. Когда он узнал о Руперте, то сразу написал его матери, к которой очень тепло относился. Та пригласила его в гости, и после ранения он решил принять приглашение. Он знал, что Рейчел до сих пор не замужем, и немного волновался: как-то они встретятся? Что он почувствует? На следующий день он усмехался над собственным волнением – чувства почти не изменились. Достаточно ей было протянуть руку, взглянуть с милой откровенностью, заговорить с легкой растяжкой, так похожей на Руперта, – и он снова оказался в плену ее красоты и поразительной скромности, трогательной, как и прежде. Если она и переживала из-за прошлого, то виду не подала. Они почти не оставались наедине: этому препятствовали работа в Лондоне – «на подхвате», как она выразилась, и домашние обязанности – Рейчел всегда что-то ненавязчиво доделывала за других. Это она сказала ему, что Клэри отказывается верить в смерть отца, и попросила быть с ней помягче. В другой раз она упомянула, как глубоко мисс Миллимент интересуется живописью и как ей нравится об этом беседовать: «Руп говорил, что она поразительно сведуща и восприимчива». Потом еще Бриг, которому так приятно, когда ему читают «Таймс»… Их редкие разговоры всегда сводились к кому-то другому. Впрочем, он поймал себя на том, что с удовольствием считывает различные намеки, и мало-помалу плавно встроился в жизнь семьи. Раненая нога все еще болела, особенно если напрягать, но врачи предупреждали, что выздоровление займет много времени. В октябре он робко намекнул хозяйке, что ему пора двигаться дальше – «Милый мой, но куда и зачем?» В отличие от Казалетов, его семья была немногочисленна, родственники почти не поддерживали отношений. После смерти отца мать ударилась в учение Гурджиева, не обращая внимания на остальных, а единственная сестра, сильно старше, вышла замуж за канадского доктора, они виделись всего лишь раз за последние двадцать лет. У нее было пятеро детей, неотличимых друг от друга, как набор гаечных ключей; на Рождество приходили открытки с фотографией семьи. Нет, ехать ему было решительно некуда. Даже больше того – он почувствовал все возрастающее желание остаться, и не без причины: он твердо решил предпринять еще одну попытку сделать ей предложение. Однако чем больше он думал об этом, тем больше сомневался: когда она откажет – если откажет (он вовсе не был уверен), – это будет означать конец всем надеждам на любовь, семью. Проще отложить объяснение, пустить ситуацию на самотек. Он говорил себе, что нужно дать ей время привыкнуть, узнать его получше, что еще слишком рано – словом, банальные вещи, в которые хочется верить самому.