18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Говард – В перспективе (страница 65)

18

Она обвела диким взглядом свой залитый солнцем лес: случилось что-то непостижимо, ужасно неправильное.

– Я… я не могу! – Страх рывками выплескивался из сердца. – Я не могу! Не могу.

Его ладони, тяжело лежащие у нее на плечах, таким же тяжелым движением отстранили ее.

– То есть, по-твоему, ты вправе вести себя вот так, целовать меня, как делала только что, а потом преспокойно остановиться, когда тебе заблагорассудится, словно какая-нибудь хладнокровная дрянь? Теперь мне уже не верится в сказки о том, что ты будто бы никогда не целовалась. – Он был настолько зол и раздражен, что почти не выбирал слов. – Ты довела меня до безумия, заставила страстно желать тебя, а теперь, когда ты уже наполовину раздета, вдруг заявляешь, что не можешь!

Гневное молчание продолжалось до тех пор, пока явная несправедливость последнего замечания не образумила его, и впервые с того момента, как он положил ее на землю, он взглянул на нее – запахивающую рубашку, безмолвно уставившуюся на него с видом таким потрясенным, настолько потерянным, что его вдруг охватило неловкое и сердитое раскаяние.

– Вообще-то это моя вина: прошу прощения. Я увлекся. – Это невыносимо, с горечью думал он, – это ее молчание; она так мертвенно побелела, что он с нетерпением ждал от нее хоть каких-нибудь слов. Потом попытался улыбнуться ей. – Все хорошо, я знаю, что вы не поняли, – и невольно добавил: – А я-то думал, вы меня любите. – И ощутил мгновенный ответный порыв, прежде чем она еле слышно выговорила:

– Я правда люблю вас. Я никогда не любила никого другого, а вас люблю всем сердцем. Иначе… не стала бы целовать вас. Мне очень жаль. Я не знала, что так поступать плохо.

– Бедняжечка Тони, вам вовсе незачем оправдываться, ведь это я вам все испортил: простите меня, милая, за то, что так сильно расстроил вас – вы сможете?

Она кивнула, но, когда он взял ее за руку, издала негромкий возглас мучительного сопротивления и отвернулась, обратив лицо к земле.

На этот раз он не колебался: ее признание в любви вернуло ему всю уверенность и доброту, он обнял ее и прижал к себе, приглаживая ее волосы, утешая, как ребенка. Да ведь она и впрямь дитя, думал он; за всю свою жизнь я еще никогда ничего не портил так безнадежно.

Когда она почти успокоилась, он полез в карман за платком, и оттуда выпал эластичный бинт.

– Как думаете, он подойдет?

Она кивнула, последние слезы брызнули из глаз. Он осторожно вытер ей лицо и поцеловал его, а потом, уловив ее скованность, сказал:

– Это всего лишь поцелуй и готовность помириться, как делают дети. Вам незачем об этом тревожиться.

Она улыбнулась, и стало казаться, что случившееся для нее – не более чем пустяк. Почти как было, думал он, только надо впредь действовать осторожнее. Вслух он произнес:

– Думаю, сейчас самое время побаловать себя сигаретой.

Она мгновенно выскользнула из его объятий.

– Хотите попробовать еще одну?

Она обернулась и по какой-то причине, непостижимой для него, залилась густым румянцем.

– О нет! Благодарю.

Старательно и аккуратно она принялась собирать остатки их обеда.

– Жаль, что мы допили весь сидр… – заговорил он, но тут она перебила:

– Джеффри!

– Тони!

– Я хочу попросить вас кое о чем. – Она сидела на пятках, не глядя на него.

– Просите все, что пожелаете.

– Нет… но это непросто… – Она опять чуть не расплакалась, потом успокоилась полностью.

Полный настороженного любопытства, он торопил ее, пока она наконец не объяснилась:

– Возможно, эта просьба покажется вам нелепой, но… я была бы ужасно признательна, если бы вы ничего не стали рассказывать обо мне моей матери. Я просто не вынесу, если она узнает. Я… не вынесу, – повторила она.

Никакая просьба из ее уст не удивила бы его сильнее этой. Мысль о том, что он расскажет ее матери, и, в сущности, любой другой матери, что он пытался обольстить ее дочь и потерпел фиаско, казалась настолько невероятной, что он испытующе вгляделся в нее, но увидел на лице лишь отражение нервной тревожности. Наконец он с расстановкой ответил:

– Разумеется, мне бы и в голову не пришло рассказывать вашей матери. Это останется только между нами. Да?

– Да, – подтвердила она с такой глубокой благодарностью, что он больше не сомневался в ее искренности. После краткой паузы она продолжала: – Понимаете, она может что-то заподозрить, но, если она спросит у меня, придется ей солгать! – На ее лице возникло выражение страстной решимости, и он невольно кивнул с самым серьезным видом, а она закончила, будто себе самой: – В первый раз.

– Ну, а поскольку я дал вам такое обещание, вы обещаете иногда ездить со мной верхом?

Она подняла взгляд, и он увидел, как ее глаза снова оживились.

– А вы хотите?

– Разумеется, хочу! Будем вместе строить хитроумные планы, чтобы обвести вокруг пальца вашу мать, ладно?

Она улыбнулась с очаровательным скрытным удовольствием, и они направились отвязывать своих терпеливых лошадей, которых изводили слепни.

Возможно, все в конечном счете уладится, думал он, – несмотря на такое неудачное начало.

Она ехала, отмечая, как кружится голова от изнеможения, которого прежде она не ощущала. Ему известно, что я люблю его, он понимает, что моей маме об этом говорить не следует, вертелось у нее в голове вновь и вновь. Ему известно, он прекрасно понимает.

Поездка от леса до дома прошла легко и мирно.

Когда они вернулись и присоединились к остальным, ее поразила легкость, с которой ей удалось вести себя как ни в чем не бывало.

Однако он, все еще чувствуя за собой вину, считал, что ее напускное спокойствие выглядит совершенно неубедительно, и гадал, сумеет ли она провести хотя бы свою мать. Остаток дня он всецело посвятил Араминте, с оттенком циничного злорадства наблюдая за беспомощной растерянностью Джорджа Уоррендера.

Антония решила, что успешно уклонилась от любых разговоров с матерью, но, когда она была уже раздета, Араминта легонько постучала в дверь и сразу же вошла, не дав ей времени отозваться. Расчесывающая волосы Антония замерла, держа щетку так, будто приготовилась защищаться.

– Незачем так пугаться. Это всего лишь я заскочила пожелать тебе доброй ночи.

Последовала небольшая пауза, за время которой Антония отложила щетку, а Араминта беспокойно прошла по комнате и наконец указала на терракотовое платье, только что снятое ее дочерью.

– Дорогая, вещи надо вешать обязательно! Думаешь, долго оно прослужит, если этого не делать?

– Я как раз собиралась его повесить. Только сейчас сняла.

Легкий недоверчивый смешок Араминты обострил ее усталость до состояния нервозности. Мать никогда не приходила пожелать ей доброй ночи – на уме у нее было явно что-то другое. Она уселась на табурет перед зеркалом.

– В чем дело?

Ее мать наклонилась к зеркалу на туалетном столике, поправляя уложенную волнами стрижку, и Антония заметила ее вспышку гнева, вызванную резким вопросом, прежде чем мать подчеркнуто дружелюбно объяснила:

– Знаешь, милая, ты только не прими за критику с моей стороны, но по-моему, ты чуточку невежливо обошлась сегодня вечером с беднягой Джорджем: ему было не с кем поговорить, а ты просто уткнулась в книгу! Разумеется, никто не рад больше меня тому, что ты наконец-то нашла того, кто тебе по душе, но тебе не следовало бы… мм… вешаться кому-либо на шею, пренебрегая всеми остальными, – надеюсь, ты понимаешь, о чем я.

В наступившей тишине Антония думала о том, что могла бы многое ответить, но, к счастью, не сказала ничего. В конце концов она, понимая, что просто возбуждает в матери беспардонное любопытство, ровным тоном сказала:

– Ясно. Это все?

Ее мать отступила к двери.

– Это все, милая. Ради всего святого, не вздумай дуться, ведь это ради твоего же блага, и ни в коем случае не принимай все слишком близко к сердцу.

Она вышла, и этот день наконец закончился.

Остаток визита Каррана прошел при ясной летней погоде и слабом, но несомненном напряжении, которое в той или иной степени ощущали все. Антония чувствовала это напряжение особенно остро, но меньше всех понимала его. Она просто считала, что, возможно, все оттенки и степени ее ощущений, которые казались ей исключительно, беспокойно обостренными, объясняются ее влюбленностью, однако она существовала отнюдь не в личном мире, где были лишь она сама и Карран. Теперь, когда она замечала паровозик в окно утренней столовой за завтраком, ей так и мерещился запах его синеватого дыма; когда отец выходил ко второму завтраку, она будто бы могла определить, доволен ли он утренней работой; она отчетливо сознавала, что причина поведения Джорджа Уоррендера – не просто темперамент, как считала ее мать, а некая неудовлетворенность, сочувствовала ему и нерешительно пыталась отвлечь от этих мыслей, какими бы они ни были. Она знала, что ее мать загадочным, глубоким образом зла на нее, и пробовала – безуспешно – развеять ее гнев, но от глубокого понимания смысла всего перечисленного ее оберегал некий экран, фильтр, интуитивная связь с Карраном, которую теперь для нее имело решительно все. Процесс возникновения связи всего сущего с ее любовью был таким внезапным и вместе с тем настолько непрерывным и цельным, что почти сразу же после признания этой перемены она перестала сознавать ее. Ее всецело захватила новая и совершенная пронзительность счастья – предельно чуткого, предельно субъективного, лишенного даже ее прежней способности сравнивать, или анализировать, или понимать последствия, будто внезапно она научилась читать на множестве иностранных языков, не переводя ни слова.