реклама
Бургер менюБургер меню

Элизабет Говард – Беззаботные годы (страница 16)

18

– А зачем тебе это?

– Потому что тогда ты был бы весь день дома. Как короли.

– Ну, завтра начинаются каникулы, так что я буду дома. А теперь дай-ка я тебя укрою.

Она улеглась, он поцеловал ее и впервые за весь разговор увидел ее улыбку. Взяв его руку, она приложила ее к своей щеке. И сказала:

– А ночью – все равно нет. Ночью ты будешь не со мной.

– Зато буду каждый день, – ему хотелось закончить разговор на легкой ноте. – Спите, глазки, закрывайтесь…

– Клоп и блошка, не кусайтесь, – закончила она. – Папа, а можно мне кошку?

– Об этом мы поговорим утром.

Пока он прикрывал дверь, она сказала:

– А у Полли есть.

– Спокойной ночи, – с непреклонной решимостью отозвался он.

– Спокойной ночи, папочка, – жизнерадостно прощебетала она.

Вот и все, думал он, спускаясь к себе, по крайней мере на сегодня. Но подходя к все еще закрытой двери спальни, он вдруг ощутил бесконечную усталость. Кошки у нее не будет, потому что у Нева астма, и тем больше обиды она затаит на него. Руперт открыл дверь. Только бы Зоуи уже спала.

Она, конечно, не спала. Сидела в постели, набросив ночную кофту на плечи, и бездельничала, ожидая его. Он завозился с галстуком, развязал, бросил на комод, и тут она заговорила:

– Тебя долго не было.

В голосе звучала сдержанность, которой он уже привык опасаться.

– Клэри приснился страшный сон, она разбудила Нева, и у него начался довольно сильный приступ. Я укладывал его.

Он повесил пиджак на спинку стула и присел, чтобы разуться.

– Знаешь, я тут подумала… – продолжала она с притворной озабоченностью. – Тебе не кажется, что Эллен уже не справляется?

– С чем?

– С детьми. Да, я знаю, что с ними не так-то просто, но ведь она как-никак считается их няней.

– Да, она их няня, причем отличная. Она делает для них все.

– Нет, дорогой, не все. Иначе тебе не пришлось бы укладывать Невилла спать, верно? Посуди сам.

– Зоуи, я устал, у меня нет никакого желания пререкаться по поводу Эллен.

– Я не пререкаюсь. Просто указываю, что если у тебя нет ни единого вечера, когда ты предоставлен самому себе, а всякий раз, стоит нам куда-нибудь выбраться, загадочным образом случается одно и то же, – значит, она далеко не такое сокровище, как ты, видимо, считаешь!

– Я же сказал, что не желаю говорить об этом сейчас, среди ночи. Мы оба устали…

– Говори за себя!

– Ну хорошо, я устал…

Но было уже слишком поздно: она во что бы то ни стало вознамерилась устроить сцену. Он попытался отмалчиваться, но она твердила, что он никогда не задумывался, каково приходится ей, и что это значит – сознавать, что он не принадлежит только ей никогда, ни единой минуты. Он пытался спорить, и она надулась. Он закричал на нее, и она разразилась слезами и всхлипывала, пока он не выдержал, не схватил ее в объятия и не начал успокаивать и извиняться. И только теперь взгляд ее зеленых глаз стал зыбким, плывущим, она воскликнула, что он даже не представляет, как она его любит, и подставила губы (уже без алой помады, которую он никогда не любил), чтобы он ее поцеловал. «О, Руперт, милый! О-о!» – и он откликнулся на прилив ее желания собственным, поцеловал ее и уже не мог остановиться. Даже по прошествии трех лет брака он по-прежнему боготворил ее красоту и, отдавая ей должное, старался не замечать все остальное. Она еще очень молода, сказал он себе, как и множество раз до этого в таких же случаях, она повзрослеет, и он решительно отказывался размышлять о том, что это может значить. Только после занятий любовью, когда она была вся нежная, томная и немыслимо прелестная, он мог позволить себе сказать: «Знаешь, ты все-таки эгоистичная девчонка» или «Ты безответственна, как ребенок, а жизнь – это не только развлечения и забавы». Кротко глядя на него, она виновато отвечала: «Да, про себя я знаю. И понимаю, какова жизнь». Было уже четыре часа, когда она повернулась на бок, и он наконец смог уснуть.

Рейчел Казалет всегда просыпалась рано, но летом, да еще за городом – вообще в самую рань, с первым рассветным щебетом птиц. Потом в наступившей тишине она пила чай из термоса, приготовленного у постели, съедала печенье Marie, прочитывала очередную главу «Спаркенброука», который, по ее мнению, был слишком насыщенным эмоционально, но хорошо написанным. А потом, когда яркий серый утренний свет начинал наполнять комнату (она спала с незадернутыми шторами, чтобы впустить как можно больше свежего воздуха), а свет лампы на тумбочке у кровати становился в сравнении с ним грязновато-желтым, почти болезненным, она выключала лампу, выбиралась из постели, надевала шерстяной халат и растоптанные шлепанцы (удивительно, что они в конечном итоге приобретают форму бобов), тихонько проходила по широким спящим коридорам и спускалась на три ступеньки к ванной. В этой комнате, обращенной к северу, стены были отделаны сосновыми панелями на шпунтах, выкрашенными в темно-зеленый цвет. Здесь даже в разгар лета было холодно, как в кладовке, и в целом комната напоминала денник титулованного жеребца. Ванна, стоящая на чугунных львиных лапах, была в зеленоватых пятнах окиси от воды из древних медных и фарфоровых кранов, прокладки которых вечно подтекали. Рейчел пустила воду в ванну, разложила пробковый коврик и заперла дверь. Коврик был покоробившимся, поэтому спружинил, когда она встала на него; однако ванная по-прежнему считалась детской, а дети, как правило, не замечают таких мелочей. Дюши говорила, что коврик еще совсем как новый, и в целом не считала, что ванна предназначена для удовольствий: вода должна быть чуть теплой: «тем полезнее для тебя, дорогая», мыло марки Lifebuoy, а туалетная бумага Izal: «она гигиеничнее, дорогая». В свои тридцать восемь лет Рейчел полагала, что она вправе как принимать неподобающе горячую ванну, так и пользоваться прозрачным мылом Pears, которое хранила в своем несессере для туалетных принадлежностей. Всю тяжесть заботы Дюши о здоровье и гигиене родных принимали на себя внуки. Как хорошо, что они приезжают все вместе; значит, скучать не придется. Рейчел любила своих трех братьев одинаково крепко, но по разным причинам: Хью потому, что он был ранен на войне, но держался храбро и не жаловался; Эдварда – потому, что был такой симпатичный, совсем как Бриг в молодости, так ей казалось, а Руперта – за то, что он прекрасно рисовал, страшно мучился, когда умерла Изобел, был замечательным отцом и так чудесно относился к Зоуи, которая… еще «очень молода», а главное – за то, что он так часто смешил ее. Но любила она их всех, разумеется, одинаково, и точно так же (и опять-таки само собой разумеется) у нее не было любимчиков среди детей, которые росли так быстро. Больше всего они нравились ей, пока были младенцами, но и подрастая, оставались очень милыми и нередко высказывались уморительно смешно. Рейчел прекрасно ладила со своими невестками – разве что, пожалуй, считала, что пока плоховато знает Зоуи. Должно быть, нелегко ей войти последней в такую большую и дружную семью со своими обычаями, традициями и шутками, непонятными без объяснений. Рейчел решила быть особенно доброй к Зоуи – как и к Клэри, бедняжка превращалась в пышечку, правда, глаза у нее просто прелесть.

К этому моменту она уже успела надеть пояс для чулок, нижнюю кофточку и юбку, трикотажные панталоны, ажурные камвольные чулки кофейного цвета и коричневые броги, которые Тонбридж полировал, пока они не приобретали оттенок паточных ирисок. Сегодня она решила выбрать синий (ее излюбленный цвет) костюм из джерси с новой шелковой блузкой Macclesfield – голубой в синюю полоску. Расчесав волосы, она собрала их в свободный пучок и, не глядя в зеркало, заколола его на затылке. На запястье она застегнула золотые часы, подарок Брига на двадцать один год, к лацкану приколола гранатовую брошь – подарок С. на день рождения вскоре после знакомства. Эту брошь она надевала каждый день и не признавала других украшений. Наконец она нехотя оглядела себя в зеркало. Ее кожа была нежной и чистой, в глазах светились ум и чувство юмора, и ее, в сущности, милое, но ничем не примечательное лицо, напоминавшее бледного шимпанзе, как она порой шутила, выглядело совершенно естественно и свидетельствовало о полном отсутствии тщеславия. Рейчел подсунула маленький белый платочек под цепочку наручных часов, собрала списки, накопившиеся за предыдущий день, и спустилась к завтраку.

Изначально дом был небольшим фермерским, построенным ближе к концу XVII века в типичном суссекском стиле, с штукатуркой и балками фасада, доходящими до второго этажа, облицованного розовой плиткой внахлест. От него уцелели лишь две маленькие комнаты внизу и крутая узкая лестница напротив входной двери между ними, ведущая к трем спальням, соединенным двумя уборными. В те времена владельцем дома был некий мистер Хоум, потому дом и звали просто – Хоум-Плейс. Примерно в первом десятилетии XIX века коттедж преобразился в жилище джентльмена. Два больших крыла, пристроенных по обеим сторонам от него, заняли две из трех сторон квадрата и были возведены из камня медового оттенка, снабжены просторными эркерами и крышей из гладкого голубоватого шиферного сланца. В одном крыле разместились просторная гостиная, столовая и третья комната, назначение которой менялось, в настоящее время ее отвели под бильярдную; в другом крыле хватило места кухне, залу, судомойне, буфетной, кладовке и винному погребу. Благодаря перестройке на первом этаже появилось также еще восемь спален. Владельцы Викторианской эпохи завершили застройку северной стороны квадрата рядом маленьких темных комнат, где жили слуги, хранились обувь и охотничьи ружья, помещался огромный и шумный котел-бойлер, еще одна ванная и ватерклозет внизу, а также детские наверху, вместе с уже упомянутой ванной. Итогом этих архитектурных притязаний стала беспорядочная мешанина помещений, сосредоточенных вокруг холла с лестницей, взбегающей на открытую галерею, которая вела к спальням. Эту открытую лестничную клетку с потолком почти под самой крышей освещали два стеклянных купола, которые в дождь немилосердно протекали в предусмотрительно подставленные снизу ведра и собачьи миски. Летом там царила прохлада, а в остальное время года – лютая стужа. Нижние комнаты отапливались дровяными и угольными каминами, они имелись и в некоторых спальнях, но Дюши считала их излишней роскошью, кроме как для больных. Ванных комнат было две: одна для женщин и детей на втором этаже, другая – для мужчин (а раз в неделю и для слуг) на первом. У слуг была своя уборная, остальные домочадцы пользовались двумя прилегающими к ванным. Горячую воду для спален набирали над раковиной для горничных на верхнем этаже и каждое утро разносили по комнатам в дымящихся медных бидонах.