Элизабет Гилберт – Город женщин (страница 61)
Хор запел гимн, и я безутешно зарыдала. Смерть Уолтера оставила в душе зияющую пустоту, но горевала я не по брату, которого потеряла, а по брату, которого у меня никогда не было. Помимо идиллических ранних воспоминаний, как мы вдвоем катаемся на пони под сенью тенистых деревьев (да и как знать, было ли это на самом деле?), у меня не осталось нежных впечатлений о величественной фигуре брата, бок о бок с которым я провела всю юность. Пожалуй, если бы родители возлагали на него чуть меньше надежд, если бы позволили ему быть просто мальчишкой, а не потомком достославного семейства Моррис, все сложилось бы иначе и мы с Уолтером стали бы друзьями навек и родственными душами. Но этому не суждено было случиться. А теперь он погиб.
Я проплакала всю ночь, но наутро вышла на работу.
В те годы многим приходилось поступать так же.
Мы оплакивали погибших, Анджела, а наутро выходили на работу.
Двенадцатого апреля 1945 года умер Франклин Делано Рузвельт.
Я будто потеряла еще одного члена семьи. Мне даже не верилось, что бывают другие президенты. Что бы ни думал о нем отец, я любила Рузвельта. Многие его любили. А в Нью-Йорке его любили все.
На следующий день работники верфи пребывали в унынии. В столовой я задрапировала сцену траурным полотнищем (из черных занавесок) и велела артистам прочесть выдержки из речей Рузвельта. Под конец один из литейщиков – темнокожий, с белой бородой, по виду выходец с Карибских островов, – поднялся и запел «Боевой гимн республики». Его бархатный бас напомнил мне Поля Робсона[37]. Мы стояли молча, а горестный плач отдавался от стен.
Пост президента быстро и без шума занял Гарри Трумэн.
Работы прибавилось.
А война все не кончалась.
Двадцать восьмого апреля 1945 года на Бруклинской верфи появился обгоревший и покореженный остов авианосца «Франклин» – того самого, на котором погиб мой брат. Судно прибыло своим ходом. Каким-то чудом пострадавший корабль под управлением остатков экипажа пересек полмира, миновал Панамский канал и добрался до нашей «больницы». Две трети экипажа погибли, значились пропавшими без вести или получили ранения.
В доках «Франклина» встречал военно-морской оркестр, исполняющий траурный гимн. И мы с Пег.
Мы стояли на пристани и приветствовали изувеченный корабль, заменивший мне гроб с телом брата. «Франклин» вернулся домой на ремонт, но даже мне хватило одного взгляда, чтобы понять: никому не под силу вернуть к жизни эту черную выпотрошенную груду железа.
Седьмого мая 1945 года Германия объявила о капитуляции.
Но японцы еще держались и не собирались сдаваться.
На той неделе мы с миссис Левинсон сочинили песню: «Один готов, один на очереди».
Мы по-прежнему работали.
Двадцатого июня 1945 года в Нью-Йоркскую гавань вошла «Королева Мэри», на борту которой возвращались домой из Европы четырнадцать тысяч американских солдат. Мы с Пег встречали их на причале номер девяносто в Верхнем Вест-Сайде. Пег взяла кусок старых декораций и намалевала на обороте: «Привет ТЕБЕ! Добро пожаловать ДОМОЙ!»
– И кого это вы приветствуете, тетя? – спросила я.
– Каждого из них. Всех до последнего, – отвечала она.
Сперва я не хотела с ней идти. Слишком грустно становилось при мысли, что несколько тысяч юношей возвращаются домой, а Уолтера среди них нет. Но Пег настояла.
– Тебе пойдет на пользу, – заверила она. – Но главное – солдаты порадуются. Им нужно видеть наши лица.
И я не пожалела, что пошла. Ни капли не пожалела.
Стоял чудесный ранний летний день. Я жила в Нью-Йорке уже три года с лишним, но до сих пор дивилась красоте своего города в такие дни, когда небо чистое-чистое, солнце теплое и ласковое и кажется, будто весь город любит тебя и желает тебе только счастья.
Моряки и солдаты (и санитарки!) сошли с корабля в восторженном состоянии духа. Их встретила ликующая толпа. Мы с Пег составляли лишь малую ее часть, но ликовали, пожалуй, громче всех. Мы по очереди размахивали своим плакатом и кричали до хрипоты. Оркестр на пристани громко играл популярные песни этого года. Солдаты подбрасывали воздушные шарики; впрочем, скоро я поняла, что это и не шарики вовсе, а надутые презервативы. (Причем поняла не я одна: у меня вызвали невольную улыбку попытки матерей запретить детям подбирать «шарики».)
Мимо прошел долговязый солдат с заспанными глазами. Улыбнулся и произнес с тягучим южным акцентом:
– Милая, скажи, а что это за город?
Я улыбнулась в ответ:
– Мы зовем его Нью-Йорком, морячок.
Он показал на строительные краны в другом конце гавани:
– Красивый будет город, когда его достроят.
С этими словами он обнял меня за талию и поцеловал – точь-в-точь как на знаменитой фотографии с Таймс-сквер в день победы над Японией. В тот год такое случалось сплошь и рядом. Но на прославленном снимке не видно выражения лица той девушки. Мне всегда было любопытно, как она отреагировала на поцелуй. Наверное, мы никогда этого не узнаем. Но я могу сказать тебе, как я отреагировала на поцелуй моряка – долгий, умелый и страстный.
Мне понравилось, Анджела.
Очень понравилось. И я ответила на поцелуй, но потом вдруг начала плакать и не могла остановиться. Я уткнулась лицом моряку в шею, прижалась к нему и рыдала. Я плакала о брате и обо всех юношах, что так и не вернулись. О девушках, что потеряли любимых и свою юность. Я плакала, потому что отдала столько лет этой адской нескончаемой войне. Потому что устала как собака, черт возьми. И потому что соскучилась по поцелуям. Мне хотелось целовать этого моряка – и не только его, а и многих других, – но кому я теперь нужна, двадцатичетырехлетняя старуха? Куда мне деваться? Я плакала, потому что день выдался таким прекрасным, и солнце светило, и все это было великолепно, но совершенно несправедливо.
Уверена, морячок не ожидал такой реакции на поцелуй, но, к его чести, не растерялся.
– Милая, – шепнул он мне на ухо, – хватит слез. Мы счастливчики.
Он прижал меня крепче и дал выплакаться, пока я не пришла в себя. Тогда он посмотрел на меня, улыбнулся и спросил:
– А можно еще разок?
И мы снова поцеловались.
Японцы капитулировали лишь через три месяца, но для меня война закончилась именно тогда, в тот солнечный летний день, подернутый персиковой дымкой.
Глава двадцать шестая
Теперь, Анджела, я как можно короче расскажу тебе о следующих двадцати годах своей жизни.
Я осталась в Нью-Йорке (само собой, я осталась в Нью-Йорке – где же еще?), но город изменился. Перемен было много, и очень стремительных. Еще в сорок пятом Пег предупреждала, что это неизбежно. «После войны все вдруг становится иначе. Я это уже проходила. Нужно приспосабливаться. Так поступают умные люди», – наставляла меня она.
Она не ошиблась.
Послевоенный Нью-Йорк смахивал на богатое голодное нетерпеливое чудовище, чьи аппетиты росли ежечасно. Особенно это чувствовалось в центре Манхэттена. Чтобы освободить дорогу новым административным зданиям и современным жилым домам, здесь сносили целые кварталы старых кирпичных особняков. Мы ступали по развалинам, как будто город и впрямь подвергся бомбежке. Всего за несколько лет шикарные клубы, в которых мы с Селией Рэй когда-то веселились, позакрывались один за другим; на их месте выросли двадцатиэтажные корпоративные башни. Закрылся «Прожектор». Закрылся «Даунбит». Закрылся «Аист». Закрылось бесчисленное количество театров. Кварталы, некогда сиявшие ночными огнями, теперь напоминали уродливые раззявленные рты: половина зубов выбита, хотя некоторые успели заменить новенькими блестящими коронками.
Но самая большая перемена, по крайней мере для нашего маленького круга, случилась в 1950 году. Закрылся театр «Лили».
И не просто закрылся, Анджела: здание снесли. Да-да, нашу прекрасную ветхую покосившуюся крепость уничтожили городские власти, чтобы построить на ее месте автовокзал Порт-Аторити. Был разрушен целый квартал. Чтобы освободить место для монстра, впоследствии заслужившего звание самого безобразного автовокзала в мире, снесли все до единого театры, церкви, одноэтажные особнячки, рестораны, бары, китайские прачечные, залы игровых автоматов, цветочные лавки, тату-салоны и школы. Все сравняли с землей. Даже «Комиссионный рай Луцкого» – и тот пал жертвой.
Превратился в пыль на наших глазах.
Но Пег внакладе не осталась. Муниципальные власти предложили ей за «Лили» пятьдесят пять тысяч долларов, а в те времена, когда средний годовой доход наших соседей по кварталу составлял примерно четыре тысячи в год, это были очень неплохие деньги. Мне-то, конечно, хотелось, чтобы тетя боролась за театр, но она заявила:
– Не за что тут бороться.
– Не верится, что вы вот так все бросите! – возопила я.
– Ты даже не представляешь, что́ я способна бросить, малышка.
Пег была права: бороться смысла не было. Присвоив себе весь квартал, муниципалитет воспользовался правом на отчуждение собственности, предрешив зловещую и неизбежную судьбу старых зданий. Я разворчалась, но Пег сказала:
– Сопротивляться изменениям – дело опасное и бессмысленное. Не противься логическому концу, Вивиан. Как бы то ни было, славные времена «Лили» давно миновали.
– А вот и нет, Пег, – возразила Оливия. – У «Лили» и не было никогда славных времен.
Обе были по-своему правы. После войны мы еле сводили концы с концами. Доходов от театра едва хватало на жизнь. Зрителей стало даже меньше, чем в войну. Лучшие артисты к нам так и не вернулись. Взять хотя бы нашего пианиста Бенджамина – тот остался в Европе, обосновался в Лионе с француженкой, хозяйкой ночного клуба, и прекрасно чувствовал себя в роли импресарио и руководителя биг-бенда. Мы с восторгом читали каждое его письмо, но нам ужасно не хватало его музыки. Однако главная проблема заключалась в перемене вкусов публики. Наши простенькие пьески больше ее не устраивали. Даже обитатели Адской кухни стали более взыскательными. Война распахнула двери всего мира, и к нам хлынули новые идеи и пристрастия. Даже в мой первый приезд в Нью-Йорк репертуар «Лили» выглядел устаревшим, а теперь наши спектакли превратились в реликты каменного века. Никто не хотел смотреть дешевые водевили с песнями и танцами.