18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Боуэн – Плющ оплел ступени (страница 33)

18

— Ты права, совершенно права, — сказала Мэри, оглядываясь на озеро, — но как людям жить без того, к чему они привыкли?

Теперь уже не все освещенные окна были пусты: в проемах застыли фигуры слушателей. Возможно, не до всех доносилось пенье соловья — некоторых влекло к окнам лишь ощущение чего-то происходящего снаружи. Время от времени все тонуло в реве ночного транспорта: машины неслись в Лондон и из Лондона, переключая скорости у светофоров. Их рев перекликался с порывистым многоголосьем людей, не подозревавших о существовании соловья; взявшись за руки, посвистывая и смеясь, они двигались в обход парка на север из пивных и кинотеатров. Они раздражали тех, кто вышел послушать соловья на балконы своих нарядных домов, большая часть которых была до сих пор заколочена. Свет фар выхватывал из тьмы колонны с потрескавшейся штукатуркой, вспыхивали зеркала в давно заброшенных гостиных. В их спертом воздухе вновь роились мучительные воспоминания о бархатных ночах, о венских теориях. Стоящий на одном из таких балконов старый джентльмен, прозорливо определив соловья по первым же звукам, заперся у себя в кабинете, чтобы сесть за письмо, которое завтра же будет в «Таймс».

В комнате второго этажа одного из особняков проснулась молодая женщина и обнаружила, что стоит на середине ковра. Она не удивилась: такое не раз случалось с нею и прежде, однако на этот раз она не узнала ковер в комнате. В ней было два окна, за которыми еще не совсем стемнело. Было непонятно, где находится кровать, с которой она встала во сне, — кровать могла быть где угодно. Она боялась двинуться с места, пока совсем не проснется, и, как это всегда бывало, у нее промелькнула надежда, что весь этот год как дурной сон и что рядом с нею здесь, в этой комнате есть еще кто-то, он уже вернулся или так никогда и не уезжал. Но тогда бы она не вставала во сне.

После того как пришла телеграмма, она вновь начала ходить во сне. Ее звали Урсула, поэтому, когда ей было лет пять-шесть, кто-то подарил ей картинку «Сон святой Урсулы», и ей пришлось изображать ангела у изголовья своей собственной кровати до тех пор, пока она не выросла и не перестала вспоминать об этих играх как о странных причудах детства. Потом, ночью того дня, когда принесли телеграмму, Урсула обнаружила, что она не столько святая Урсула, сколько явившийся ей ангел. Она испытывала постоянный страх, что ночью придут и найдут ее крепко спящей, что вернут ее в стесненное обличье святой Урсулы. С этих пор она постоянно переезжала с места на место, никогда не оставаясь подолгу под одной крышей, всегда предпочитая жить в гостиницах или многоквартирных домах, где никому до нее нет дела.

Огни, скользнувшие по потолку, проникли ей в мозг: она же сегодня ночует в доме бабушки Роланда. Молодая вдова гостит у старой вдовы. Весь вечер ушел на то, чтобы попытаться утешить старуху, только что возвратившуюся в Лондон, убитую всем тем, что открылось ей из вновь распахнутых окон ее дома. Красивая ограда с острыми наконечниками, которой был обнесен парк, исчезла; все было наводнено людьми и осквернено; Роланд не оставил в теле Урсулы ребенка.

— Нечего мне здесь делать, — твердила старуха. — Посмотрите на этих потерявших стыд людей, которые катаются в траве. Неужели за все это мы отдали нашего Роланда?

Завтра Урсула сможет сказать: «Бабушка, вы никогда не говорили мне, что в вашем парке живет соловей!» Он, должно быть, пел так всегда. Роланд спал в этой комнате мальчиком — здесь всякое может случиться. Молодым человеком он заходил сюда перед тем, как отправиться на танцы; он завязывал свой белый галстук, стоя перед тем самым зеркалом, которое она сейчас видит перед собой в проеме между двумя окнами. Таким же майским вечером.

Урсула почувствовала, что рядом кто-то есть, ей незнакомый. Таким ты не знала меня, говорил он. Их недолгий брак был для него частью жестокой, тяжкой войны. Напряжение, шум, спешка, любовь, вечное ожидание перемен. Сплошная ночь без дней. От будущего они ждали, собственно, только одного: волшебного возврата прошлого, того несбыточного волшебного прошлого, которого у них не было; прошлого, которого они безвозвратно лишились. Возможно, именно здесь, в этой комнате он был самим собой.

Стоя посреди комнаты Роланда, она с восхищением слушала соловья. Это он разбудил ее. Но вот стихла его последняя трель; к ее огорчению, он больше не пел в эту ночь, по крайней мере она его уже не слышала. На ум приходили разрозненные стихотворные строки, поэтические обращения. «Я видеть не могу, цветы какие у ног моих». Она опустила глаза на ковер, попыталась разглядеть, нет ли тайны в его узоре. Но было слишком темно.

ТУФЛИ: МЕЖДУНАРОДНЫЙ ИНЦИДЕНТ

В комнате царил утренний кавардак. Чтобы застекленная дверь стояла нараспашку, ее подперли креслом, заваленным одеждой, портьеру подвязали чулком миссис Эхерн. Она содрала с кроватей белье, не полагаясь на небрежных гостиничных горничных, и два огромных свитка с постелями вздымались над комнатой, как причудливые гребни волн. Супруги кончили завтракать, кофейный поднос, притулившийся с краю стола среди щеток, воротничков и карт, был усыпан окурками, залитыми кофе кусочками сахара и крошками. Мистер Эхерн съедал только поджаристую корочку булок, мякиш он неряшливо выковыривал пальцем.

За окном бледный утренний свет, такой же нереальный, каким кажется яркое июльское солнце, когда вспомнишь его посреди рождества, расцветил кроны садовых деревьев и белесые черепичные крыши, а зеленые стеклянные шары, укрепленные на ограде, отполировал до того, что так и подмывало влезть на ограду их потрогать.

Миссис Эхерн в халате слонялась по комнате, попыхивая сигаретой, — чем не француженка, и притом из самых что ни на есть эмансипированных. Ее муж, пригнувшись к зеркалу, старательно проводил пробор в волосах. Как хорошо, когда можно жить в свое удовольствие! Ее ночная рубашка, только что из французской прачечной, ласкала кожу.

— И все же оторвись наконец от зеркала, — сказала она. — Можно подумать, только тебе надо причесаться.

— Ты и так хороша, — сказал мистер Эхерн, благосклонно разглядывая себя в зеркале.

Она в этом и не сомневалась. Она и впрямь была очень мила: загорелая, цветущая блондинка. Она сказала:

— Не хочу, чтобы думали, будто все англичанки халды.

— Да ничего подобного никто и не думает. Я вчера видел, как две француженки смотрели тебе вслед, когда ты выходила из ресторана.

— Ей-ей? Нет, ты смеешься!

Мистер Эхерн в одной рубашке — будто сошел с какой-нибудь удачной рекламы бритвенного крема — нырнул в коридор за туфлями. Вернувшись, он поставил их на пол и с улыбкой оглядел… Две пары туфель, поджидавших его каждое утро, казалось, торжественно возвещают миру, что они муж и жена.

— Славная парочка, — сказал Эдуард Эхерн.

Дилли не сразу посмотрела на туфли: завладев зеркалом, она запудривала пятно загара на шее. Когда же она наконец оторвалась от зеркала, у нее невольно вырвалось:

— Это еще что такое? Чьи это?

Женские туфельки, нетвердо стоящие на высоких каблуках, робко и нежно льнули к тяжелым башмакам Эдуарда. Туфельки бежевой лайки, очень чистенькие внутри (очевидно, еще ненадеванные), низко вырезанные, на тонких красных каблучках, с алым тиснением по перепонке и носку, крохотные (33-го, от силы 34-го размера), пригодные только, чтобы семенить в них, волнуя взоры.

— Это не мои, — зловеще повторила миссис Эхерн.

Эдуард оторопело поглядел на туфли. Лицо его окаменело: он понимал, что к нему приглядываются с недоверием.

— Да я не…

— А я вовсе не думаю, что ты… — взвилась Дилли. — Нет, какая мерзость! Как они только могли подумать, что…

— Они ничего такого и думать не думали, просто перепутали комнаты…

— Тебе хорошо: твои-то башмаки на месте.

— Интересно, — игриво сказал Эдуард, — с кем коротали ночь твои?

Дилли не откликнулась на его шутку — отнюдь не как француженка. Она швырнула сигарету в окно: ей так и так становилось не по себе, если она выкуривала больше одной сигареты после завтрака.

Дилли была девушка умная, современная, за Эдуарда она вышла два года назад. С тех пор они почти все время путешествовали. Она осталась верна тем зарокам, которые дала себе в медовый месяц: широко смотреть на вещи, не уподобляться типичным женушкам. Она не сетовала на слишком жирную кухню, на то, что к завтраку не подают яиц, а пудингов и вовсе не готовят; когда французы пожирали ее глазами, она отворачивалась, но Эдуарду не жаловалась. Она старалась разделять восторги Эдуарда, когда официанты в кафе приносили ей «La Vie Parisienne»[12].

— Не всякой англичанке принесут эту газету! — ликовал Эдуард; однако Дилли недоумевала, почему ее не приносят француженкам. Она расхаживала по Франции в прочных полуботинках, а если ноги в них и казались несколько великоватыми, она этим пренебрегала. Обычно она носила туфли 38-го размера, лучше же всего она чувствовала себя в 39-м.

Недостойно ее — так раздражаться из-за этих пошлых туфель, и она покладисто сказала:

— Хорошо, найди мои, а эти оставишь там, где обнаружишь мои.

— Но все туфли уже разобрали. Остались только наши.

Нет, какой недотепа! Она фыркнула.

— Раз так, дай их сюда.

В душном коридоре двери шли одна за другой, чуть не впритык. Дилли, вне себя от злости, размахивая туфлями, мерила шагами коридор. В дверях ей чудилась издевка. Она посмотрела на соседние номера: в 19-м щелкнул замок, из двери высунулся мужчина без воротничка, ожег Дилли пылким взглядом, но тут же помотал головой и разочарованно захлопнул дверь. Теперь-то она не сомневается, что эти кошмарные туфли его жены или, во всяком случае (надо смотреть правде в глаза), дамы, которая сейчас с ним в номере. Не истолкуй он ее так, она бы постучалась и вручила им туфли. Тут Дилли подскочила: за ее спиной открылась дверь одиннадцатого, и оттуда выплыла дама в красном крепдешине, обдав ее облаком гераниевой пудры.