Элизабет Арним – Мистер Скеффингтон (страница 34)
Однако он поторапливался – что еще ему оставалось? – но делал это с внутренним протестом. Ни малейшего представления нет у Фанни о теперешнем статусе Хислупа; ни малейшего представления о его важности (последнее слово он мысленно произнес со всем возможным смирением, приписывая свою важность исключительно милости Господней). Но ведь стояла же Фанни в толпе, и речь Хислупа захватила ее в той же степени, что и прочую паству, ибо не каждый день (это Хислуп знал наверняка) слушает человек такие речи. Господь вознес Хислупа над ораторами, да так высоко, что, вздумай Хислуп делать карьеру в политике, поистине занял бы любой намеченный пост. Интересно, повернулся бы у Фанни язык бросить «поторапливайся» премьер-министру, который, конечно, в глазах Господних далеко не столь благороден, как он, Хислуп?
Фанни поторапливалась и сама – до обидного безмятежная, уверенная, что Хислуп следует за ней. А он, привыкший за много лет к почитанию и преклонению, к тому, что, когда он замирает, замирает и его паства (и остается недвижной, покуда он жестом не велит «отомри»), смотрел Фанни в спину с раздражением, не подобающим священнику. И с болью, также недостойной священника, однако на тот момент неодолимой, вдруг все понял: ну конечно, ведь бетнал-гринская паства знала его только как святого отца, видела в нем пастыря, вожатого, которому известна дорога на небеса. Отец Хислуп никогда не представал перед своей паствой приниженным безрассудной любовью к женщине. Зато Фанни наблюдала его почти исключительно у своих ног. Каждый следующий его визит был мучительнее предыдущего, Хислуп являлся к Фанни все более покорным, все более изнемогающим от страсти – раб, который жаждет доказать свою преданность; пес, который, едва дыша, ждет ласкового слова. С горьким стыдом Хислуп признал, что слепота Фанни относительно его и ее статуса отчасти простительна. Ничего: уже нынче вечером Фанни прозреет. Пелена спадет с ее глаз, а поспособствует этому сестра Хислупа: уж у нее-то статус брата сомнений не вызывает, не зря ведь они живут под одной крышей. А пока ничего не остается, кроме как в последний раз повиноваться этой самоуверенной, пребывающей во власти иллюзий женщине – то есть поторапливаться.
Весьма успешно скрывая раздражение, Хислуп поторапливался вслед за Фанни, и тем же самым была занята Мэнби, которая под соседним фонарем дожидалась, пока эти двое снова тронутся в путь, и задавала себе привычный за многие годы службы вопрос: «Что ж дальше-то?»
Наличие Мэнби на хвосте отрылось не прежде, чем Хислуп оказался возле собственной двери. Это было неприятное открытие. Только Хислуп, поднявшись по крутым, выстеленным линолеумом ступеням, обернулся к Фанни и предупредил: мол, она должна принять и квартиру, и сестру, и ужин такими, какие они есть (интересно, как иначе Фанни могла бы их принять?), – как увидел силуэт у подножия лестницы.
Силуэт был женский. Темное платье, солидность и явная преданность Фанни не оставляли сомнений: это ее горничная, одна из тех особ, что присасываются, как клещ к собаке, к избалованной богатой женщине и жиреют от легкой жизни и хозяйских подачек.
Снова накатило раздражение; как странно, как оскорбительно, что Хислуп – он, который надеялся, что взял верх над неподобающими чувствами и отныне, Божьей милостью, ничто не пошатнет его невозмутимости – столько раз за последние четверть часа позволял себе раздражаться. Точнее, раздражение вообще его не отпускало с той минуты, как он повел Фанни к себе домой. Горничная доконала Хислупа. Куда девать горничную в такой квартире, как у него: где стряпают на газовой плитке в углу гостиной, где нет кухни, в которой горничная могла бы подождать свою госпожу? Фанни, конечно, грешница – и потому будет тепло принята Хислуповой сестрой, чья обязанность – привечать грешниц, но касательно горничной… Даже отсюда, с такого расстояния, видно: она вела и продолжает вести жизнь праведницы.
Праведницами и праведниками Хислуп не интересовался, да и времени на них не имел – равно как и его сестра. Оба они жили, чтобы нести свет во тьму, а если тьма отсутствует, не лучше ли сэкономить на освещении? Вдобавок горничная дородна – стало быть, постов не блюдет; если она окажется с ними троими в тесной гостиной, придется усадить ее за стол. И ведь она сядет, и в ужине примет участие. Хислуп отлично знал, что сегодня на столе. Зимой по воскресеньям к ужину всегда подавалось блюдо картофеля в мундирах, свекольный салат и баночка сардин. Довольно, чтобы насытились двое (тем более что сестра от сардин воздерживается), едва-едва хватит на троих, если вместе с Фанни, и совершенно недостаточно для четверых. Кому-то придется пожертвовать своей долей, и если правда, что положение обязывает, этим кем-то точно будет не горничная.
Вотще пытался Хислуп перенаправить мысли на предмет, не столь тесно связанный с утолением плотских потребностей, но так оголодал и так устал, так нуждался в подкреплении сил, что перспектива отдать свою порцию почти целиком повергала его в отчаяние. Всю неделю он проводил в строгом посте и в борьбе с нетерпеливым ожиданием воскресенья и лишь сегодня мог съесть чуточку больше обыкновенного. Весьма прискорбно, что из него, из Хислупа, вышел столь никудышный постник. Он позволяет себе лишнее – не иначе в этом причина. Хислуп слышал, что, если вовсе ничего не есть, а только пить воду маленькими глоточками, потребность в пище отпадет сама собой. Может быть, попробовать? Но неужели Господу и впрямь угодна столь суровая аскеза? Неужели Хислуп должен дойти в аскезе до того этапа, когда наградой его бренному телу будет только водица трижды в день?
От одного лишь помысла содрогнулась его изнуренная плоть. Нет, если и браться за такое, то не сегодня – с Хислупа достаточно испытаний. Сегодня он насытится. Что бы ни сулила будущая неделя, он получит свой законный ужин. Да, но как быть с горничной? Нельзя ведь оставить ее в переулке, на холоде, пока Хислуп ест; не годится и лестничная клетка, где не повернешься от тесноты, где не на что сесть. Словом, придется приглашать горничную в дом, чтобы она у него на глазах заглотила львиную долю картофеля в мундирах и свекольного салата; чтобы в ее пасти исчезли, одна за другой, почти все сардины. И вот, в отчаянии, не подобающем священнику, Хислуп вынул ключ и сказал Фанни:
– Кажется, там, внизу, твоя горничная.
– Что? Мэнби? – воскликнула Фанни, вглядываясь во тьму сквозь лестничные перила.
– Вы звали, ваша светлость? – живо раздался голос Мэнби – почтительный, однако непреклонный в намерении оставаться при госпоже.
Мэнби. Хислупу будто дали кулаками в оба уха разом – таков был эффект от этого имени. Хислуп забыл, что голоден. Забыл, что нынче на ужин. Мэнби.
Воспоминания о ней были свежи в Хислупе, а подозрение, что и она отлично его помнит, вызывало спазмы. Хислуп никогда не говорил с Мэнби, но знал, какова она. Они пересекались не однажды во дни его позорного рабства: Фанни обыкновенно вызывала Мэнби в тот самый момент, когда Хислуп решался, после долгих терзаний, объясниться с ней (причем вызывала по пустячным поводам – платок подать или еще что-нибудь в этом роде). Или Мэнби, приготовив к званому ужину несколько цветочных композиций, сама выплывала из столовой. Но в последний день (едва Хислуп подумал о дне разрыва, как с него будто кожу живьем содрали) Мэнби умудрилась выплыть из столовой как раз когда Хислуп, спотыкаясь, спускался со второго этажа. Лицо его было залито слезами, в сердце теплилась единственная молитва – чтобы никто не попался на пути, чтобы ему, Хислупу, покинуть этот дом незамеченным. А тут – Мэнби: застыла внизу лестницы, уставилась на него. С ужасом Хислуп обнаружил, что давняя эта картина до сих пор сдирает с него кожу. Все вернулось: и жар, и спазмы, – стоило только Хислупу услышать это имя – Мэнби. В тот вечер к ужину ждали гостей, и Мэнби, чей талант к цветочным аранжировкам был давно обнаружен и активно эксплуатировался, как раз водрузила на стол результаты своих трудов и вышла ровно в тот момент, когда Хислуп, обливаясь слезами, ступил на лестницу.
Потрясенная этим зрелищем: священник чуть ли не кубарем катился по ступеням, – Мэнби замерла. Она примерно представляла, что случилось там, наверху; ей, собственно, и удивляться не приходилось – все было предсказуемо. Другое дело, что Хислуп первым из клириков оказался в этой вот, хорошо знакомой Мэнби ситуации. Вероятно, ступор Мэнби был вызван контрастом между Хислуповой реверенткой[20] и Хислуповым плачевным положением.
И таково было выражение ее лица, что Хислупово сознание пронзила кошмарная догадка: да ведь Мэнби уже видела нечто подобное! Не один мужчина, получив отставку, спускался, шатаясь, вот по этой самой лестнице у Мэнби на глазах, а потом, слепой от слез, искал и не мог найти свою шляпу, и она делала его унижение полным: спешила на помощь, отыскивала шляпу, подавала… Вот и Хислуп, пытаясь взять шляпу, уронил ее, ибо руки его тряслись, но шляпа была тотчас поднята служанкой и водружена ему на голову.
Именно поэтому он надеялся, что больше никогда не пересечется с Мэнби.