18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Арним – Элизабет и её немецкий сад (страница 23)

18

Миноре приходится так часто видеться с детьми, что после тщетных попыток от них скрываться, она все-таки сдалась, решив превратить их в материал и посвятить им целую главу. Так что она ходила за ними по пятам, присутствовала при их пробуждении и отходе ко сну, вела с ними по мере возможностей умные разговоры, отправлялась с ними в сад, чтобы понаблюдать, как они катаются в запряженных большим псом санях – в общем, всячески отравляла их существование. Это продолжалось три дня, а потом она засела за пишущую машинку Разгневанного, которую заимствовала всякий раз, когда очередная глава достигала той степени зрелости, после которой требовалось, как она говорила, «придать ей форму». Она все, в том числе и личные письма, печатала на машинке.

– Не забудьте вставить что-нибудь про материнские колени, – напутствовала ее Ираис. – Без этого любое описание детей будет неполным.

– Я непременно об этом упомяну, – сказала Минора.

– А еще про пяточки, – добавила я. – Когда пишут про детей, обязательно пишут про пяточки, и что они обязательно розовые.

– У меня где-то это уже есть, – сказала Минора, перелистывая тетрадь.

– Но вообще-то, в немецких детях нет ничего особенного, – сказала Ираис. – Так что я не понимаю, почему вы намерены упоминать о них в книге о ваших немецких путешествиях. У детей Элизабет вполне стандартный набор ручек и ножек, такой же, как у английских детей.

– О, вы знаете, они все равно не могут быть такими же, – сказала слегка обеспокоенная Минора. – Они отличаются – живут в таком месте, едят странную еду, их никогда не показывают врачу, и они никогда не болеют. Дети, у которых не бывает кори и всякого такого, не могут не отличаться от других детей, у них наверняка какая-то другая система. И ребенок, который растет на вареной курице и рисовом пудинге, должен отличаться от ребенка, который питается копченой гусиной грудкой и ливерной колбасой. Они явно отличаются, не могу сразу сказать чем, но определенно они другие; думаю, что если я опишу их согласно тому материалу, что насобирала за эти три дня, то смогу выделить эти различия.

– Но к чему искать различия? – спросила Ираис. – Я бы просто записывала какие-то мелочи, укладывающиеся в общую картину, вроде коленей и пяточек, но только постаралась бы сделать это потрогательней.

– Боюсь, для меня это будет непросто, – жалобно протянула Минора. – У меня не такой уж большой опыт с детьми.

– Тогда зачем вообще об этом писать? – спросила эта разумная особа Элизабет.

– У меня тоже опыт небольшой, – сказала Ираис, – поскольку у меня самой детей нет. Но если вы не жаждете добиться поразительной оригинальности, то на самом деле нет ничего проще. Думаю, я могла бы написать за час дюжину соответствующих фраз.

Она уселась за письменный стол, схватила какое-то старое письмо и на обороте минут пять что-то писала.

– Вот, – сказала она, протягивая листок Миноре, – можете использовать: тут все про пяточки и остальное в комплекте.

Минора надела очки и зачитала вслух:

«Когда мой ребенок перед сном закрывает глазки и поет гимн, моя измученная душа наполняется благоговением. Во мне теснятся смутные воспоминания о моей собственной матушке и о детстве – как давно это было! Я помню свою сладкую беспомощность, когда она обнимала меня, полусонную, раздевала и осторожно, чтобы не разбудить, укладывала в колыбельку; я помню ангелов, в которых верила и представляла их малышами, спускающимися прямо с небес, а тень от их белых крыл укрывала тех деток, что хорошо себя вели, – я вспоминаю обо всех этих драгоценных поэтических мелочах, которые мой ребенок, как когда-то я, узнает, сидя на материнских коленях. Моя деточка не думает о красоте того, что ей говорят, она просто слушает, широко раскрыв свои божественные глазки, пока ее мать рассказывает о небесах, с которых она так недавно спустилась, а потом этот рассказ прерывается таким вкусным, таким утешительным теплым молочком и хлебушком. В два года она еще не понимает, кто такие ангелы, но понимает, что такое хлеб и молоко, в пять она уже имеет о них смутное представление, но предпочитает хлеб и молоко, в десять и хлеб с молоком, и ангелы остаются в детской, и ей уже кажется, что эта роскошь совершенно ей не нужна. Со временем она может отказаться внимать чужим истинам и стремиться думать самостоятельно, быть упорной в желании отринуть старые традиции, неустанно стараться жить в соответствии с высокими нравственными стандартами, и быть крепкой, и чистой, и хорошей…»

– Ну вот как чай, – пояснила Ираис.

«…и все же, при всех своих добродетелях, ей никогда не удастся добиться и тысячной доли того счастья, которое испытывала она, когда сидела с закрытыми глазами на материнских коленях и пела свои первые гимны. Я люблю на закате приходить в ее комнату и, усевшись на подоконник, наблюдать, как она отходит ко сну. Мать сама купает ее, потому что не позволяет ни одной нянечке прикасаться к своей драгоценности, она заворачивает ее в огромное банное полотенце, из-под которого виднеется только маленькая розовая пяточка, а потом ее припудрят, и причешут, и оденут в ночную рубашечку, и волосики у нее будут завиваться над прозрачными ушками, и она свернется калачиком на материнских коленях, маленький комочек благоухающей плоти, и ее личико будет таким же спокойным, как лицо ее матери, пока она будет читать вечернюю молитву о милосердии и мире».

– Как любопытно! – воскликнула Минора, дочитав. – Это именно то, что я намеревалась сказать.

– Ну, тогда я избавила вас от хлопот, если вам нравится, можете просто переписать.

– Мне кажется, что у вас очень трезвый взгляд, мисс Минора, – сказала я.

– Вы знаете, я считаю, что это придает интересный оттенок повествованию, – ответила она. – Люди могут решить, что на самом деле автор книги – мужчина. Я даже подумываю взять мужской псевдоним.

– Так я себе и представляла, – сказала Ираис. – Можете назваться Джоном Джонсом, или Джорджем Поттсом, или взять еще какое-то совершенно обычное имя, чтобы подчеркнуть ваш бескомпромиссный взгляд на женские слабости, и никто не догадается.

– Мне кажется, – сказала мне Ираис, когда мы услышали нерешительное клацанье пишущей машинки, раздававшееся из соседней комнаты, – что мы с вами, Элизабет, пишем за нее ее книгу. Она записывает все, что мы говорим. Ну с какой стати ей копировать все, что я там понаписала про детей? И вообще, почему образ материнских коленей считается таким трогательным? Я никогда ничему на них не училась, а вы? Правда, в моем случае это были колени мачехи, а их никто и никогда не воспевает.

– Моя матушка всегда была на званых вечерах, а няня заставляла меня молиться на французском.

– Что же касается ванночки и пудры, – продолжала Ираис, – то в моем детстве такие вещи еще были не в моде. Не было ни ванн, ни ванночек, нас умывали, мы мыли руки, потом нам уже в детской мыли ноги в тазике, а летом нас купали и сразу же отправляли в постель, потому что боялись, что мы простудимся. Мачеха не очень-то себя утруждала – она носила розовые платья в кружевах, и чем старше становилась, тем кокетливее были платья. А когда она уезжает?

– Кто? Минора? Я не спрашивала.

– Тогда я спрошу. Нехорошо, что она так долго пренебрегает своими занятиями искусством. Она здесь уже целую вечность – недели три.

– Ну да, она приехала в тот же день, что и вы, – любезно напомнила я.

Ираис промолчала. Надеюсь, она в этот момент размышляла, что хуже – пренебрегать уроками искусства или мужем, а ведь все это время, пока она так приятно проводила время со мной, муж ее был прикован к постели болезнью. Она как-то позабыла, что у нее есть дом и другие дела, кроме как болтать со мной, читать, петь, потешаться над смешным, целовать малышек и наносить уколы Разгневанному. Конечно же, я ее люблю – да и всякий, у кого есть глаза, не может ее не любить, но слишком много хорошего – это тоже нехорошо; в следующем месяце должны начать белить коридоры и комнаты, а всякий, кто пережил побелку в доме, знает, во что превращается существование – никаких особых ужинов для Ираис никто готовить не будет, никаких сочных салатов с тмином, которые она так любит, ей подавать не станут. Мне надо начинать осторожненько подталкивать ее к мысли о возвращении к обязанностям – стану ежедневно осведомляться у нее о здоровье супруга. Она не очень его жалует, потому что он не вскакивает и не открывает перед ней дверь каждый раз, как ей приспичит выйти из комнаты, сколько бы она его о том ни просила.

Как-то раз она гостила в доме, в котором гостил и один англичанин, и его сноровка по части открывания дверей и подвигания стульев так ее впечатлила, что с тех пор бедный муж не знал ни минуты покоя – всякий раз, когда она собиралась выйти из комнаты, ей приходилось напоминать ему о том, что он пренебрегает ее желаниями; с тех пор закрытые двери стали для нее символом неудачного брака, поводом для сомнений в том, ради чего она вообще появилась на свет – она как-то призналась мне в этом в припадке доверия. Ее муж – милый, безобидный человечек, приятный в разговоре, спокойный, забавный, но он считает себя слишком старым, чтобы учиться новым и неудобным для него трюкам, он, как и многие достойные мужчины, испытывает ужас перед попытками жены его «облагородить» – в этом он похож на Разгневанного, который за едой упорно берет бокал левой рукой (при этом я убеждена, что ему это как раз не очень-то удобно), потому что если он станет брать его правой рукой, родственники объявят, что брак благотворно на него повлиял, а это для него просто нож острый! Эта его привычка чуть не каждый день вызывает споры между кем-то из детей и мною.