реклама
Бургер менюБургер меню

Элизабет Адлер – Тайна (страница 55)

18

Мое сердце упало, но я смотрел на нее все еще не понимая.

— Ну, конечно, — воскликнула она со смехом, — ты же не знаешь, кто я. Мой юный буйвол, я — Шанталь О'Хиггинс. Я была второй женой Арчера. И матерью этого проклятого выродка Джека.

Я схватил мои вещи и бросился к двери, даже не оглянувшись на нее. Она все еще смеялась, словно это была самая лучшая в мире шутка.

Той же ночью я ушел из отеля и утром, соврав о моем возрасте, благополучно записался в Морской флот. Но каким-то образом я чувствовал, что история с Шанталь О'Хиггинс для меня не закончилась.

Глава 30

Я многое узнал за то время, пока служил в Военно-Морском флоте, но познания мои касались в первую очередь премудростей ведения боя, людей на войне, жизни и смерти, — далеко не книжные знания.

Я прослужил два с половиной года на эскадренном миноносце в южной части Тихого океана. К сожалению, мне пришлось отказаться от мечты о Средиземноморье.

Мне было несложно привыкнуть к военным условиям. Ведь я провел большую часть жизни, защищаясь от нападений. Во мне все еще было прекрасно развито чувство опасности. Кроме того, годы, проведенные на Гавайях, сделали из меня первоклассного моряка. Я знал океан, его особенности.

Но это не означает, что я ничего не боялся. Я был бы дураком. Когда я наводил орудие на врага, который был в нескольких сотнях ярдов от меня, знакомый металлический привкус страха неизменно появлялся во рту. Война — это тяжелое занятие, но я познал, что такое дружба моих товарищей по оружию в этом страшном деле. Я научился, как нужно жить с людьми, как принимать дружбу и платить тем же. Я, наконец, стал более цивилизованным человеком, хотя еще и не гражданином мира, конечно. Я сомневался в том, что вообще способен на это. Психологи говорят, что характер человека формируется до наступления половой зрелости. Значит, моя жизнь была безнадежно испорчена.

Но здесь, живя на лезвии ножа, на войне, где торпедирование сменялось воздушным нападением, бомбардировками, я все же был почти счастлив. Ведь между мной и Кейнами лежали многие мили водного пространства. Наступил и прошел мой восемнадцатый день рождения, и я понимал, что, если бы все еще жил на Калани, уже погиб бы в каком-нибудь «несчастном случае», конечно, запланированном. Умереть за свою страну было более предпочтительно. Это было почетно.

Я собирался продолжать свою карьеру военного моряка, когда в 1945 году закончилась война. Мне недоставало образования, чтобы стать офицером, и мои перспективы были ограничены. Кроме того, во мне проснулась старая тяга к рисованию. Я делал наброски моряков, играющих в карты в тельняшках и форменных беретах, или растянувшихся без сил на койках после долгой ночи на вахте, или читающих письма из дома. Я пытался изобразить то тоскливое выражение, с которым они говорят о женах и детях. По памяти я восстанавливал сцены боя военных кораблей, превращающих друг друга в прах, или огонь и окровавленные, растерзанные тела.

Или то, как спокойно шли конвои вдали, на горизонте, пока мы, стражи Южного Пасифика, несли свою службу.

Капитан видел мои эскизы. Он отметил их и повесил в кают-компании. Когда эта долгая война наконец окончилась, он передал часть из них шефу военно-морских операций. А некоторые из них в рамках висят сейчас в коридорах высоких учреждений в Вашингтоне.

В тот день, когда я во второй раз в своей жизни получил свободу, я почувствовал печаль. В Военно-Морские силы я пришел несмышленышем, а вышел взрослым мужчиной. Мне не хватало моих товарищей, нашего порядка и дисциплины. Я снова должен был все решать за себя сам.

Я был уверен только в одном: я хочу рисовать. У меня было немного денег, которые я ухитрился скопить, плюс финансовая помощь, которая должна была помочь нам адаптироваться к мирной жизни. Но я понимал, что этого надолго не хватит. Я знал также, что не могу вернуться на Западное побережье или на Гавайи.

Моя жизнь превратилась в постоянную смену мест работы. Летом я работал официантом в горных ресторанчиках на Востоке, чтобы скопить деньги и рисовать всю зиму. Я не знал, хорошо ли у меня получается. Просто это было необходимостью, единственной движущей силой в моей жизни.

Конечно же, у меня были девушки, милые юные создания, которые без ума влюблялись в романтичного молодого художника, «живущего прямо на крыше». Вообще говоря, это был чердак над складом скобяных товаров в маленьком пригороде Мета. Я влюблялся и разочаровывался каждый сезон, но настоящей любовью оставались только море и мое искусство.

Медленно шли годы. Иногда я продавал свои работы, но только в случае крайней нужды. Я хотел сохранить их все до одной, потому что это была моя память о людях, с которыми я встречался, местах, где я побывал, и девушках, которых я любил. Я, как всегда, рисовал мою собственную жизнь. Но никогда больше я не пытался рисовать Калани или что-нибудь связанное с моим детством. Они исчезли в глубинах моей памяти, как неразорвавшаяся торпеда.

В начале 50-х мои работы заметили. Мне предложили сделать небольшую выставку в частной нью-йоркской галлерее. Я долго перебирал свои картины, не желая расставаться с теми, что считал лучшими. Я купил по этому случаю новый костюм и сбрил бороду. Я чувствовал себя довольно глупо, торча там посреди галлереи, зажав в руке бокал с шампанским и выслушивая комментарии посетителей. К моему удивлению, они были большей частью похвальными, и вскоре в газетах появились крохотные заметки обо мне. Это был не великий успех, но все же я стал художником, устроившим свою персональную выставку.

Потом я получил заказ от одного богатого и влиятельного человека написать портрет его жены. Она была не красавицей, но худоба, резкость ее скул придавали ее лицу необычайное благородство. Она вышла замуж, когда ей едва исполнилось восемнадцать, и прошла с мужем все испытания; они жили и в убогой квартирке на Лонг-Айленд, и в многоквартирном доме в Нью-Джерси, пока он не преуспел в страховом бизнесе. На смену небольшой компании пришел синдикат, а спустя несколько лет он стал знаменитым мультимиллионером. Теперь он жил как лорд. Он появлялся на всех званых обедах и приемах и был близким другом некоторых высокопоставленных лиц в Вашингтоне.

Но его жену никто никогда не видел с ним рядом. Иногда его сопровождала дочь, но чаще всего — великолепная блондинка, более чем вдвое младше его, увешанная бриллиантами и одетая «от Кутюр».

Я знаю, что портрет был своеобразным способом откупиться, дать жене почувствовать, что он все еще заботится о ней. «И заставить ее помалкивать» — подумал я, когда мы впервые встретились с ней. Кроме того, я прекрасно понимал, почему он выбрал меня: я был дешевле, чем знаменитые художники, но он решил, что жена не заметит этого.

Она была прелестной женщиной с особенным, мягким очарованием, искренней добротой сердца. Она не желала, несмотря ни на что, видеть в других зло. Я полюбил ее и постарался вложить в портрет всю душу.

Я одел ее в зеленый с бронзовым отливом вельвет, подобно средневековой принцессе. Она высоко забрала волосы, и я акцентировал ее трагический рисунок скул и нос Нефертити. Я выбрал украшения из золота с изумрудами, и она получилась на портрете с гордо поднятым подбородком, высокая, прямая, стройная — женщина, знающая себе цену. Но контрастом к ее величественной позе были темные глаза, сиявшие теплотой и невинностью, какую редко увидишь.

Этот портрет стал краеугольным камнем моего успеха, хотя и не стал портретным живописцем. Он объехал многие музеи, и имя Джона Л. Джонса стало известным. Я даже прочел о себе в журнале «Тайм». Я тут же получил много предложений, но все отклонил, потому что наконец-то у меня были деньги, чтобы съездить в Европу.

Я пересекал Атлантический океан на корабле тем же путем, что приехал в Америку, только на этот раз у меня была собственная каюта во втором классе. Я, конечно, мог взять и первый, но это было бы сверх моих расчетов. Итак, я ехал домой. Я пробыл некоторое время в Париже, растягивая удовольствие от моего возвращения, и любовался тем, что не было разрушено войной. Я ходил по музеям и выставкам и пил красное вино в кафе на бульварах, наблюдая, как мир восстанавливается.

Когда я наконец сел на поезд, следующий на юг, я был похож на любовника, который не может дождаться момента, чтобы обнять свою возлюбленную.

Коте-де-Азур был, словно по волшебству, в точности таким, как я представлял его: именно так солте освещало зеленые холмы, и белые песчаные пляжи, и пинии, похожие на зонтики, и кедры, торчащие как пики в безумном голубом небе. Но это до тех пор, пока я не увидел Средиземное море. Тогда мне стал понятен «лазурный» цвет. Я был вне себя от восторга. Вот она — мечта художника, чудо вдохновения. Я остановился в маленькой гостинице на побережье, хозяйками который были две крестьянки: мать и дочь. Отец был рыбак, который уходил со своей сетью ночью в море и возвращался со свежим уловом, который тут же попадал нам на стол. Они были очень милыми людьми, простыми и терпимыми к чужестранцу в своем доме. Они были заинтригованы, когда увидели мой мольберт и поняли, что я художник и собираюсь нарисовать их. Я был захвачен этой жизнью, чистотой и неброской красотой, их пищей и вином, ясной погодой Средиземноморья.