реклама
Бургер менюБургер меню

Элис Манро – Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (страница 38)

18

Почему же я не ведала, что происходит? Неужто не было никакого прощания, никакого понимания того, что, когда Майк влез в грузовик тем последним вечером, он ведь уедет сейчас, уедет навсегда! Неужто никто не махал мне рукой, не сворачивал шею, пытаясь как можно дольше не сводить с меня глаз (или, наоборот, не отворачивался, скрывая слезы), когда грузовик, тяжело осевший под грузом оборудования, в последний раз загромыхал враскачку по нашему проселку? Когда вода хлынула из трубы (а я помню, как она оттуда хлынула и все собравшиеся подскакивали и пили), почему я не понимала, сколь многое для меня закончилось? Задним числом я сейчас думаю, что, может быть, все это делалось преднамеренно, нарочно, – из нашего расставания специально постарались не делать событие, постарались избежать прощаний, чтобы я (или мы) не слишком расстроились и не стали неуправляемы.

Нет, все же маловероятно, чтобы в те времена детским чувствам уделялось такое внимание. Чувства? – ну, это ваше дело: хотите – страдайте, хотите – сдерживайтесь.

Я не стала неуправляемой. Когда миновал первый шок, я вела себя так, чтобы никто ничего не заметил. Наш батрак, стоило мне попасться ему на глаза, принимался дразнить меня: «Ну что? Твой жених от тебя сбежал?» – но я в его сторону ни разу и головы не повернула.

Вообще-то, я должна была понимать, что Майк в конце концов уедет. Так же как я понимала, что Рейнджер уже стар и довольно скоро умрет. Будущее отсутствие я принимала, дело лишь в том, что, пока Майк не исчез, я не знала, чем оно – это отсутствие – чревато. Не представляла себе, как оно изменит всю мою территорию, а изменило оно ее так, словно по ней прошелся оползень и все, кроме утраты Майка, куда-то сбросил. Никогда уже я не могла смотреть на белый валун у мостков и не думать при этом о нем, и в результате у меня к этому валуну выработалось отвращение. Такое же чувство возникло у меня к кленовому суку, а когда отец спилил его (что-то близковато он к дому), это чувство обратилось на оставшуюся от сука культяпку.

Много недель спустя, когда я уже ходила в осеннем пальто, однажды я замешкалась в дверях обувного магазина, куда мать зашла примерить туфли, и вдруг услышала, как какая-то женщина крикнула: «Майк!» Вернее, с криком «Майк!» она пробежала мимо магазина. И я тотчас же преисполнилась уверенности, что эта женщина, которую я вижу первый раз, наверняка мать Майка – я уже знала, пусть и не от него, что она не умерла, а просто с отцом в разводе и что они опять по каким-то делам возвратились в наш город. Мне не было дела до того, возвратились они на время или навсегда, мысль была лишь одна (помню, я тут же пулей вылетела из магазина) – что через минуту я увижу Майка.

Женщина догнала мальчика лет пяти, который только что взял яблоко с прилавка, стоявшего на тротуаре перед овощным магазином.

Я остановилась и в полном ошеломлении уставилась на ребенка, как будто у меня на глазах злой колдун произвел возмутительное, нечестное превращение.

Распространенное имя. Дурацкое светловолосое дитя, плосколицее и с грязными волосами.

Сердце, помнится, билось сильно-сильно, словно в моей груди раздается гром.

Санни встретила мой автобус в Аксбридже. Это была ширококостная, ярколицая шатенка, ее посеребренные сединой курчавые волосы были забраны назад при помощи двух разномастных гребней по бокам головы. Даже набрав вес (а она-таки его набрала), она не выглядела пожилой и степенной, осталась девчонкой, разве что выступала величаво.

Она сразу же, чуть не за шкирку, втащила меня в свою жизнь (она так всегда делала), поведав мне, что чуть не опоздала, потому что утром Клэр в ухо забрался какой-то жук, ее пришлось везти в больницу, его ей там из уха вымывали, а потом на кухонном крыльце наблевал пес – скорей всего, из ненависти к дому, ко всей поездке сюда и здешним местам, и когда она, Санни, поехала меня встречать, Джонстон еще вовсю пытался заставить мальчишек там убирать, потому что это они хотели собаку, а Клэр жаловалась, что все равно у нее в ухе какое-то б-ззз, б-ззз…

– Так что я предлагаю пойти куда-нибудь, где тихо и спокойно, напиться и никогда к ним не возвращаться, как ты насчет этого? – сказала она. – Хотя, конечно, придется. Джонстон пригласил приятеля, у него жена с детьми сейчас в Ирландии, они хотят пойти поиграть в гольф.

Мы с Санни подружились в Ванкувере. Наши беременности так удачно совпали по времени, что мы сумели обойтись одним на двоих комплектом одежды для беременных и кормящих. То у меня на кухне, то у нее, поминутно отвлекаемые детьми и подчас еле живые с недосыпу, что-нибудь раз в неделю, взбодрившись крепким кофе и сигаретами, мы отводили душу разговорами – о мужьях и о борьбе с ними, о наших собственных недостатках, о наших возвышенных и постыдных побуждениях, канувших в прошлое амбициях. Мы одновременно прочитали Юнга и обе пытались записывать сны. В тот период жизни, когда женщина, как считается, пребывает в репродуктивном дурмане и все ее мозги промыты материнскими соками, мы тем не менее с жаром обсуждали Симону де Бовуар, Артура Кёстлера и «Вечеринку с коктейлями».

Мужья совершенно не разделяли нашей духовной жажды. Когда мы пытались говорить о таких вещах с ними, в ответ обычно получали: «Ай, да ну, это все литература» или «О, да у вас тут прямо философский кружок какой-то».

Теперь-то мы уже давно не в Ванкувере. Но Санни оттуда переехала вместе с мужем, детьми и даже с мебелью совершенно нормальным образом и по вполне обычной причине – ее муж нашел другую работу. Причина же моего переезда была новомодной, ей громко, хотя и кратко поаплодировали (правда, лишь в весьма специфических кругах), и я ушла, оставив мужа, дом и все нажитое за время брака – кроме детей, конечно: насчет детей была достигнута договоренность, какое время они будут пребывать с отцом, а какое с матерью; что же до самой причины, то она была в том, что я продолжала надеяться все-таки построить жизнь без лицемерия, подавления и бесчестья.

Переехав, я поселилась на втором этаже дома в Торонто. Жители первого этажа (владельцы дома) прибыли в Канаду из Тринидада двенадцать лет назад. Старые кирпичные дома с этими их верандами и высокими узкими окнами – дома, в которых раньше по всей улице жили методисты и пресвитериане с именами вроде Хендерсонов, Гришэмов или Макалистеров, – теперь были под завязку полны людей с кожей оливкового или коричневатого цвета, которые говорили по-английски очень непривычным для меня образом (если говорили вообще) и круглые сутки наполняли воздух всей округи запахами своих пряных сладковатых кушаний. Мне это нравилось: это давало мне возможность чувствовать, будто в результате вынужденного ухода из дома и отказа от семьи я действительно что-то поменяла. Но ожидать той же реакции от моих дочерей, которым было десять и двенадцать лет, было бы по меньшей мере наивно. Из Ванкувера я уехала весной, они же ко мне прибыли в начале летних каникул, предположительно на целых два месяца. Запахи на нашей улице показались им тошнотворными, а шум пугающим. Было жарко, и они не могли спать даже при включенном вентиляторе, который я купила. Окна нам приходилось держать открытыми, а пиры на задних дворах длились подчас до четырех утра.

Ни походы в Сайенс-центр и Си-Эн-Тауэр, в Королевский музей и в зоопарк, ни угощение в прохладных ресторанчиках при торговых центрах и поездки на кораблике на Острова не могли заменить им оставшихся дома подружек и примирить с той пародией на дом, которую я им предоставила. Они скучали по своим кошкам. Хотели домой, где у каждой по комнате, а по округе можно ходить без опаски, а можно и не ходить – сиди себе целый день дома, бей баклуши.

Какое-то время они не жаловались. Однажды я услышала, как старшая сказала младшей:

– Пусть мама думает, что мы счастливы. А то ведь расстроится.

И наконец взрыв. Обвинения, выставление напоказ своей несчастности (даже, думаю, преувеличение этой несчастности, специально для меня). Младшая стенает: «Ну почему ты не можешь просто жить дома?», а старшая ей в ответ саркастически: «Потому что мамочка ненавидит папу!»

Что ж, позвонила бывшему мужу (который задал мне примерно тот же вопрос и от себя предложил примерно тот же на него ответ). Поменяла дочерям билеты, помогла им собраться и отвезла в аэропорт. Всю дорогу мы играли в глупую игру, предложенную старшей дочкой. Надо выбрать число – 27 или, например, 42, – а потом, глядя в окно, считать увиденных мужчин, из которых двадцать седьмой, или сорок второй, или еще там какой-нибудь будет тем, за кого суждено выйти замуж.

Вернувшись из аэропорта в одиночестве, я собрала все, что от них осталось, – шарж, который нарисовала младшая, журнал «Гламур», купленный старшей, разные предметы бижутерии и одежды, которые они могли носить в Торонто, но не дома, – и, сунув все это в мусорный бак, накрыла крышкой. И когда я о них думаю, я ведь каждый раз делаю более-менее то же самое: захлопываю крышку сознания. Есть страдания, которые я могу выносить, – например, те, что связаны с мужчинами. И есть другие страдания, связанные с детьми, этих страданий я выносить не могу.

Я вернулась к той жизни, которую вела до их приезда. Перестала готовить завтраки и завела обычай каждое утро пить кофе со свежей булочкой в итальянской кондитерской. Вообще-то, сама идея о том, чтобы быть совершенно свободной от домашнего хозяйства, мне нравилась несказанно. Но теперь, как никогда прежде, я стала замечать выражения лиц людей, которые каждое утро сидели в кафе на табуретах у окна или за столиками на тротуаре, – тех людей, для которых эти завтраки, видимо, вовсе не были чем-то изысканным и удивительным, а были застарелой привычкой, навязанной одиночеством.