Элис Манро – Луны Юпитера (страница 25)
Люди, пришедшие на похороны, не спрашивают Франсес про Теда, но ей кажется, что причиной тому давняя неловкость, а не враждебное отношение. Спрашивают про дочек. Тогда Франсес сама упоминает Теда: рассказывает, что младшая, студентка, вернулась домой из Монреаля, чтобы побыть с отцом, пока мать в отъезде. Тед в больнице, у него эмфизема. Когда становится совсем плохо, он ложится в стационар, подлечится – и снова домой. Пока так.
Тут уж все начинают обсуждать Теда, вспоминать его педагогические причуды, говорить, что таких, как он, больше не было, хотя такие учителя очень нужны; признают, что школа без него стала совсем другой. Франсес смеется, соглашается и думает, что нужно будет все это пересказать Теду, но без нажима, чтобы он не подумал, будто она пытается его взбодрить. После Ханратти он уже не преподавал. Нашел место биолога в Оттаве, в какой-то правительственной структуре. Во время войны для устройства на такую работу не требовалось ученой степени. Франсес работала учительницей музыки, чтобы они могли отправлять алименты Грете, вернувшейся на север Онтарио к своим родителям. Она считает, что Теду нравится его работа. Он то и дело ввязывается в серьезные перепалки и битвы, отпускает циничные замечания, но все это, как понимает Франсес, неотъемлемая часть жизни госслужащего. Однако своим настоящим призванием Тед считает учительство. С возрастом он все чаще и чаще вспоминает свои деньки в школе как нескончаемую череду приключений, где фигурируют сумасшедшие директора, возмутительные комиссии, упрямые, но все же побежденные ученики, в которых самым неожиданным образом пробуждался интерес к предмету. Ему будет приятно услышать, что воспоминания учеников совпадают с его собственными.
Еще она собирается рассказать ему о Хелен, дочери Аделаиды, – крепко сбитой женщине тридцати с лишним лет. Она подвела Франсес к гробу, чтобы та внимательно присмотрелась к Аделаиде, у которой губы так плотно сжаты, что она выглядит молчуньей, какой в жизни никогда не была.
– Ты погляди, что они сделали – сомкнули ей челюсти проволокой. Теперь так делают, смыкают им челюсти проволокой, от этого всегда неестественный вид. Раньше в рот закладывали валики из ваты, но теперь от этого отказались – слишком много мороки.
К Франсес подходит грузный бледный старик, опирающийся на две трости.
– Вы меня, наверное, не помните. Я раньше был соседом Кларка и Аделаиды. Фред Бичер.
– Как же, помню, – говорит Франсес, хотя не сразу понимает откуда.
Но по ходу разговора это проясняется. Он делится соседскими воспоминаниями об Аделаиде и попутно сообщает, как лечит свой артрит. Франсес вспоминает, как Аделаида рассказывала, что его стошнило в снег. Сокрушается, что ему так больно и неудобно ходить, но подразумевает, что сокрушается насчет той аварии. Не выведи он машину в снегопад, чтобы отвезти коляску на другой конец города, Франсес не жила бы в Оттаве, у нее бы не было двух дочерей, не было бы такой жизни – нынешней жизни. Это правда, сомнений нет. Но сама мысль чудовищна. Если признать, что ты под таким углом рассматриваешь эту историю, то выставишь себя патологической личностью. А не поехал бы он в тот день на машине, размышляет Франсес, не прерывая беседы, – и где бы мы сейчас были? Бобби уже стукнуло бы сорок; работал бы, вероятно, инженером – на это указывали его детские интересы, о которых все чаще вспоминает Тед; работа у него была бы хорошая, быть может, даже интересная. Жена, дети. Грета навещала бы Теда в больнице, помогая ему бороться с эмфиземой. Франсес, наверное, так и жила бы тут, в Ханратти, преподавала музыку; но могла и уехать куда-нибудь. Возможно, она бы оправилась, снова влюбилась, а то и ожесточилась бы от своей раны, живя в одиночестве.
Ну, конечно, не совсем та.
Нет, та же самая.
Вот состарюсь – и буду не лучше мамы, думает она и живо поворачивается, чтобы с кем-то поздороваться. Ладно. Время еще есть.
Автобус на Бардон
1
Представляю себя старой девой, из другого поколения. У нас в роду было немало старых дев. Мы с ними небогатые, до безумия скрытные, цепкие, бережливые. Как и они, я многого не прошу. Квадратик китайского шелка, аккуратно сложенный в ящике комода, пообтрепавшийся от прикосновения пальцев в темноте. Или одно-единственное письмо, хранимое под скромными вещичками: его даже не требуется доставать и перечитывать, потому как оно затвержено наизусть; достаточно только прикоснуться – и слов уже не надо. Бывает и что-нибудь неосязаемое: не более чем застрявшая в памяти двусмысленность, задушевный, непринужденный тон, пристальный беспомощный взгляд. Этого вполне бы хватило. С этим я могла бы существовать годами, пока чистила подойники, поплевывала на горячий утюг, гнала коров на выпас по каменистой тропке среди ольховника и рудбекий, развешивала на заборе выстиранные комбинезоны, а посудные полотенца – на кустах. А тот мужчина – кто бы это мог быть? Да кто угодно. Солдат, павший в битве при Сомме, или сосед-фермер, у которого склочная жена и целый выводок ребятишек, или парень, который уехал в Саскачеван и обещал меня к себе вызвать, но не вызвал, или проповедник, который по воскресеньям пугает меня всякими страхами и муками. Разница невелика. Любого из них я могла бы – тайно – впустить к себе в душу. Тайна всей жизни, мечта всей жизни. А я бы распевала на кухне, чистила плиту, протирала стекло керосиновой лампы, наполняла чайник из ведра с питьевой водой. Кисловатый запах надраенной жести, старых половых тряпок. Наверху – моя кровать с высоким изголовьем, вязанное крючком покрывало и шероховатые, уютно пахнущие байковые простыни, грелка, чтобы класть на живот для облегчения спазмов или сжимать между ног. В спальне я снова и снова возвращаюсь к средоточию фантазии, к тому моменту, когда ты сдаешься, уступаешь натиску, который непременно перечеркнет все, что ты представляла собой ранее. Упрямая вера девственницы, вера в идеальное овладение; любая тертая жизнью жена скажет, что такого в природе не существует.
Зачерпывая ковшом воду, лелея свое безобидное помешательство, я бы стала распевать псалмы – и никто бы не удивился.
2
На лето я приехала в Торонто, поселилась у своей подруги Кей и дописываю фамильную сагу, которую заказало мне одно состоятельное семейство. А весной мне довелось – в связи с этой же книгой – провести некоторое время в Австралии. Там я столкнулась с антропологом, с которым давным-давно водила шапочное знакомство в Ванкувере. Он тогда состоял в браке со своей первой женой (сейчас – с третьей), а я – со своим первым мужем (сейчас разведена). Познакомились мы там, где оба в ту пору жили: в Форт-Кэмпе, в семейном студенческом общежитии.
Антрополог занимался изучением языковых сообществ Северного Куинсленда. В городе он планировал провести около месяца, после чего собирался лететь в Индию и там присоединиться к жене. Та получила грант на исследование индийской музыки. Жена у него – из разряда современных: с независимыми серьезными устремлениями. Первая его жена была попроще, она хотела создать ему условия для завершения учебы, а потом сидеть дома и растить детей.
В субботу мы с ним вместе пообедали, а в воскресенье на пароходике, оккупированном шумными семьями, отправились на экскурсию в заповедник. Посмотрели вомбатов, свернувшихся наподобие кровяной колбасы, и недовольных нахохленных эму, прошлись под увитой яркими экзотическими цветами перголой, сфотографировались с медведями коала. Обменялись свежими новостями, анекдотами, неприятностями и преувеличенными выражениями сочувствия. На обратном пути посидели в баре, выпили джина, стали целоваться и выставили себя в слегка непотребном виде. Под грохот двигателей, плач младенцев, визг и беготню детишек постарше разговаривать было практически невозможно, но антрополог сказал:
– Прошу тебя, зайди посмотреть мой дом. Я снимаю целый дом. Тебе понравится. Ну пожалуйста, я не в силах больше ждать, переезжай ко мне.
– С чего это?
– Я встану на колени, – сказал он и тут же это сделал.
– Перестань, веди себя прилично! – одернула я. – Мы в чужой стране.
– Значит, можем чувствовать себя свободно.
Детская компания прекратила беготню и уставилась на нас. У ребятишек был суровый, осуждающий вид.
3
Буду называть его Икс – как назвали бы героя в старомодном романе, претендующем на достоверность. В его фамилии действительно присутствует «икс», но я выбрала эту букву потому, что она, с моей точки зрения, ему подходит. В ней есть какая-то необузданность и скрытность. А кроме того, использование одной лишь буквы, избавляющей от упоминания имени, согласуется с той системой, которой я теперь частенько пользуюсь. Говорю себе: «Автобус на Бардон, номер 144», и перед глазами возникает целая череда эпизодов. Вижу все в подробностях: улицы, дома. Ла-Троуб-Террас в Паддингтоне. Школы – большие гостеприимные бунгало; букмекерские конторы; плюмерии, роняющие душистые восковые цветки-недотроги. На этом автобусе мы, прихватив с собой сетки для продуктов, четыре-пять раз ездили в центральные магазины: бакалею покупали в «Вулворте», мясо – в «Коулзе», шоколадки с имбирем и лакрицу – в кондитерской. Город построен в основном на скалистых утесах, обрамленных бухтами, поэтому имело полный смысл спуститься из людного, но полудикого пригорода в городской центр, к мутной реке и добродушной колониальной обшарпанности. За краткий промежуток времени все здесь стало на удивление родным и в то же время не похожим ни на одну знакомую местность. У нас было такое чувство, будто мы знаем всю подноготную своих попутчиц – домохозяек в панамах, будто знаем, что творится в облупившихся от солнца свайных домиках, возвышающихся над бухтами, знаем даже скрытые от глаз улочки. Это ощущение знакомства не навевало тоску, а, наоборот, восхищало; была в нем какая-то особенность, словно мы и сами не понимали, откуда оно взялось. Неспешно, с чувством идеальной надежности мы строили домашний уклад; такой надежности ни один из нас – по крайней мере, так мы твердили друг другу – не знал в законном браке и в более привычных обстоятельствах. Это был праздник легкости духа, но без праздности. Каждый день Икс отправлялся в университет, а я – в читальный зал городской библиотеки, где просматривала микрофильмы с подшивками старых газет.