реклама
Бургер менюБургер меню

Елин Пелин – Избранное (страница 8)

18

— Ты, Паля, брось свою дурацкую службу, — заговорил он, уже сильно выпивши. — Довольно тебе по городам рыскать. Возвращайся-ка сюда — и давай жить вместе, как господь велит! Ты вот трехаршинные усы себе отпустил, а все никак не поймешь, что эта проклятая служба — не для тебя. Ну, будь мы нищие, не имей гроша за душой, тогда ступай, броди по белу свету. А то ведь что получается? Разве мы не первые богачи на селе? Чем слугой всюду шататься, не лучше ли здесь хозяином быть? Как выйдешь в поле, да снимешь шапку, словно в церкви, да поглядишь кругом, да обведешь рукой: «Все мое!» И денежки есть у отца, Паля. Пускай себе прячет их, чтоб солнце не сожгло, — все равно наши будут!

Петр говорил это, стоя посреди корчмы со стаканом в руке, делая широкие, плавные жесты, как оратор, полностью овладевший своей вдохновенной мыслью. Присутствующие слушали, недоверчиво улыбаясь. Посыпались насмешливые замечания:

— Божан, Божан — вот кто ухватит золотого черта за хвост, как пить дать!

— Божан мне — брат родной… Пускай пользуется, коли сумеет. На бога надейся, а сам не плошай.

Петр опьянялся не только вином, поглощаемым стакан за стаканом, но и собственными словами, которые он разбрасывал перед присутствующими, как художник, — яркие, пышные, словно большие цветы.

Павел старался уклониться и от разговоров и от выпивки. Всякий раз, как Петр совал ему под нос новый стакан, он говорил:

— Довольно, брат. Я неважно себя чувствую… Больше не хочется.

Но Петр не отставал:

— Пей, Паля! Сухая ложка рот дерет. В кой-то веки встретились, давай хоть выпьем как следует!

И Павел не мог отказаться.

Домой они вернулись поздно, пьяные. Домашние успели поужинать и лечь спать: надо было выспаться за короткую летнюю ночь и чуть свет идти в поле жать. Элка не ложилась. Она ждала мужа и деверя, чтоб подать им ужин. Так как утром она ходила в церковь, то одета была по-праздничному. Она забегала, засуетилась по дому. Ее ножки в зеленых чулках и легких узорчатых туфельках тихонько затопали по затихшим комнатам. Где-то тонким голосом настойчиво трещал сверчок. Тень Элки быстро скользила по стенам, озаренным ласковым огнем очага. Молодая женщина накрывала на стол, нагибалась и выпрямлялась, уходила и приходила опять. Павел, разгоряченный вином, следил за ней глазами, и трепет ее молодых грудей, угадываемых под рубашкой, пробуждал в нем желание. Но это не было святое желание, внушаемое любовью: это был умысел развратника.

После ужина, когда они ушли вдвоем к себе в комнату, он протянул к Элке руку, попробовал обнять ее. Она тихо отстранила его с улыбкой прощающей, печальной и растерянной.

— Чего тебе надо от женщины, которую ты не любишь?

Он засмеялся и опять полез к ней. На лице его была отвратительная, циничная улыбка. Элка отшатнулась, возмущенная таким грубым обращением. Но, сильный, крепкий, он схватил ее и стал целовать мокрыми, пьяными губами, бормоча скверные слова, которых она никогда не слыхала, унизительные, заставлявшие ее задыхаться от стыда. Она плакала, умоляла оставить ее, билась, как пойманная рыба, чувствуя себя не в объятиях мужа, а в когтях какого-то кошмарного чудовища оскверненной, обесчещенной. Но он душил ее рыдания могучими объятиями, безумно наслаждаясь своим победоносным насилием.

VI

Зачем Павел приехал? Отпуск он имел только двухнедельный. Непохоже было на то, что его привело сюда желание видеть родное гнездо, близких, жену, ребенка. Он страшно скучал, не зная, как убить время. День казался ему бесконечно длинным. Дома ему не сиделось, домашние разговоры раздражали его, — он их не выносил. Днем все уходили на работу, и село пустело. Только дряхлые и больные старухи в лохмотьях дремали в придорожной тени или ползли к источнику. Даже дети и собаки убегали в поле.

Над селом дрожало нестерпимо душное марево. Павел сидел на галерее перед домом, вялый, разомлевший, и лениво глядел на сверкающее зрелыми хлебами поле, постегивая себя по сапогам тонким ивовым прутиком и безостановочно покачиваясь на стуле, как дервиш. Потом медленно спускался с лестницы, бродил по двору, поглядывая на солнце, чтоб определить, который час, глазел с равнодушным любопытством на усеянную воробьями большую сосну, выходил на дорогу, опять глядел на солнце и лениво шел искать по корчмам, с кем бы перекинуться словом. Там всегда находился какой-нибудь прохожий либо кто из крестьян, удравший с поля, чтобы пропустить чарку или купить табаку.

Иногда, ближе к вечеру, когда жара немного спадала, Павел шел гулять в поле и навещал жнецов. Там были его отец, братья, жена и невестки со всеми ребятишками. Была и хворая Йовка. Она не работала, а, усевшись где-нибудь под деревом, плела венки из колосьев и смотрела за детьми.

— Бог в помощь! — говорил Павел, останавливаясь в небрежной позе на жнивье и играя тонким прутиком, который он всегда вертел в руках.

Десяток молодых батрачек из Загорья громко и весело отвечали на приветствие. Петр тоже сердечно отвечал ему, прерывая работу, чтобы скрутить папироску. Рубаха его была мокра от пота. По покрытому пылью лицу текли черные ручейки. Он снимал соломенную шляпу, вытирал лицо, поправлял узорчатый платок на шее, садился в тень, распахивал рубаху, чтобы охладиться, и начинал жадно и шумно курить, сильно затягиваясь.

— Ну и жара! Плачет нива, просто плачет. Зерно, будто слезы, роняет, — говорил он, окидывая взглядом окрестность, полную жнецов, то поднимающих, то низко склоняющих голову, словно кладя молитвенные поклоны перед благословенной матерью-землей.

Невестки Павла жали вместе с загорскими. Элка — тоже, но в стороне, особняком, будто изгнанная из пестрого ряда, не принимая участия ни в разговоре, ни в смехе девушек, который время от времени вдруг раздавался, звучный, звонкий и сильный, и сразу смолкал, словно вспыхнув и сгорев в зное.

При появлении Павла у Элки захватывало дыхание, сердце начинало сильно и часто биться, — ей казалось, оно вот-вот выпрыгнет из груди и пропадет во ржи, как куропатка. В глазах рябило от мелких искр, сыпавшихся, будто звезды. Она выпрямлялась, чтобы отдохнуть и перевести дух, но не глядела на мужа. Чувствовала, что все глаза устремлены на нее, и в этот момент готова была провалиться сквозь землю.

Две маленькие девочки и старуха собирали колосья, а Божан с Петром вязали снопы свяслами, которые быстро вил дедушка Йордан, выдергивая из связываемого снопа самые длинные стебли.

Божан был теперь в своей стихии. В расстегнутой рубахе, в огромной, как стол, соломенной шляпе он кидался вязать снопы, будто драгоценную добычу. Работал быстро, неутомимо, словно наперегонки. Поднимал каждый связанный сноп, как скряга поднимает мешок с золотом, и крестцы складывал, священнодействуя, словно сооружал жертвенник.

Павел садился в тень, рядом с Йовкой. Снимал фуражку и растягивался на боку, полулежа, опираясь на локоть. При этом он болезненно морщился, словно бередил какую-то рану, и щурился от досады и от блеска золотых хлебов. Йовка с детским простодушием радовалась ему и наивно спрашивала:

— Скажи, дядечка, а где ты живешь, женщины там — барыни или крестьянки?

— Барыни, — нехотя отвечал Павел.

— И с зонтиками ходят, да?

— Конечно.

— А мы тут на солнце жаримся!

Павел молчал.

— А правда — есть люди, которые лягушек едят?

— Немцы, итальянцы.

— Фу! — возмущалась Йовка с гримасой отвращения.

Малыши, прислушивавшиеся с любопытством, вытаращив глаза, к разговору старших, разбегались, крича и отплевываясь, словно в них запустили лягушкой.

Павлу не хотелось разговаривать. Это был не прежний веселый, жизнерадостный, общительный Павел. Так как дети продолжали его расспрашивать, он вставал и, бесцельно потоптавшись на месте, рассеянно, полусонно брел через жнивье в скошенные, опустевшие луга.

Он не ходил по дорогам и тропинкам, а пробирался по межам, за кустами, избегая встреч с людьми. Когда кто-нибудь из знакомых или сверстников осведомлялся, как он живет, когда приехал, — ему чудилось, что это неспроста, и он отвечал виноватым тоном, запинаясь и не глядя в глаза собеседнику.

Как-то раз, навестив жнецов и побродив вокруг них, Павел спустился в соседнюю долину и сел там в тени возле холодного родника, выбивавшегося из-под старых корней трех дубов-братьев. Здесь было тихо, спокойно, сонно, прохладно. Павел долго лежал на спине в отупении, без единой мысли в голове. Вокруг непрерывно, однообразно свистели коростели. Павел слушал, и ему казалось, что весь он разбегается тонкими металлическими кругами, словно в стоячую воду кинули камень, а по краям этих кругов уселись кузнечики и быстро, равномерно дергают, расширяют их, увеличивают их число, и круги вращаются и звенят, звенят.

Рядом в кустах что-то зашуршало. Павел поднял голову. Возле родника остановился, сняв шапку, его отец. Вечерело. Громадные тени дубов протянулись через долину на прилегающее жнивье. Где-то поблизости горлинка настойчиво и нежно звала друга.

— Ты здесь? — промолвил дедушка Йордан, и в голосе его была отцовская ласка. — А я думал, уж на село ушел.

— Тут так хорошо: не захотелось уходить, — ответил Павел. — Да, верно, я и задремал слегка.

— У тебя плохой вид. Ты не болен?

— Так… пустяки…

Павел стал молча вертеть кольцо на пальце. Он заметно смутился.