реклама
Бургер менюБургер меню

Елин Пелин – Избранное (страница 49)

18

— Редкая это травинка, Рустем. Больно редкая…

— Я уж два лета ищу, дядя Горан, и еще два искать буду, а найду.

Цыганок горел, как свеча, неясной, темной надеждой.

Оба умолкли. Некоторое время царила тишина. Маленькая тучка проплыла под солнцем и исчезла. Неподалеку дятел стукнул многозначительно три раза по стволу старой вербы и спрятался.

— У кого эта травка есть, тому больше ничего не надо, — вздохнул Рустем. — У того будет все, чего он только захочет. Коня заведет такого, чтоб звезды с неба доставать, скрытый клад найдет, на девушке женится, которую сердцем пожелает.

— Гмм, — улыбнулся знахарь. — Акима тебе голову вскружила, парень. Не показывай своей слабости женщинам, а то никакая разрыв-трава не поможет. Будешь по полю бродить привидением, сердце себе надрывая.

Цыганок покраснел от стыда, и глаза его подернулись влагой любовного воспоминания.

— Акима не хочет больше идти за меня.

— Не хочет добром, так увозом бери.

— Да я уж схватил было раз, дядя Горан, а она — в слезы, отпустить просит. Ну, я пожалел, отпустил.

— Больно ты жалостливый, братец.

— Она еще прошлый год сказала мне: ждала я тебя, Рустем, больше не могу. Замыкаю сердце свое. Теперь только разрыв-травой разомкнешь его. С тех пор вот повсюду хожу, разрыв-траву ищу. Все поле обыскал, травинку за травинкой. Не ем, не пью — хожу, ищу.

— Ищи, ищи, милый; может, повезет, — ответил знахарь и глубоко задумался. — Как нам жить, не гоняясь за маревом?

Он развязал кисет и, вытряхнув пепел из трубки, начал, сопя, понемногу набивать ее. Было уже далеко за полдень, и тени верб, словно томимые жаждой, приникли к реке.

— Ты белую кукушку видел, Рустем? — многозначительно спросил знахарь и, важно покачав головой, сильно затянулся трубкой.

— Не видал, дяденька.

— Гм, я — тоже…

— А бывают? — спросил цыганок, вытаращив глаза от любопытства.

— Бывают, как же, да где увидишь? Попадись мне такая, я бы наделал делов. Было время, мы с отцом на Тузлук ходили искать. Говорят, там ее видели.

— А на что такая птаха? Летом — ку-ку, ку-ку, а зимой — улетела в заморские страны.

— Эх, ничего-то ты не знаешь, парень… Еще в старые времена был где-то церковный клад — в пещере одной. Да какой клад-то! Триста буйволовых шкур, полных золота. Как прятали, пятьсот ступенек ко входу пещерному в скале выбили, а потом одну за другой заровняли. А впереди, у самой норы, змей сидит — стережет. Да какой… Страшное дело!

— И-и-и! — воскликнул в испуге цыганок.

— Только не живой, сделанный. И пошло на него сто ок воску, а чешуя — из червонцев, а глаза — камни драгоценные.

Цыганок зачмокал губами от изумления, завороженный волшебными речами знахаря.

— В этой вот пещере и живет белая кукушка, которую господь бессмертием благословил. Значит, не умрет она во веки веков. Та белая кукушка прежде царской дочерью была. Влюбилась в бедного солдата, часового в царском дворце. Отец рассердился и кинул солдата в печь огненную. Дочь с горя тоже кинулась и сгорела. Но бог превратил ее душу в белую кукушку.

Знахарь откашлялся и замолчал. Река тихо, ровно шумела, словно продолжая чудную сказку. Сердце Рустема, взволнованное подвигом влюбленной девушки, колотилось неудержимо.

— А потом что, дядя Горан?

Знахарь вытянул онемевшие ноги, закряхтел и встал.

— Коли увидишь эту кукушку, — сказал он, — поклонишься ей в землю и крикнешь три раза: «Сестрица, белая куковица, он все тебя любит!» — она сведет тебя в пещеру и отдаст скрытый клад.

И он снова вошел в реку, нагнулся и стал всматриваться в песок.

— Будь у меня разрыв-трава, я бы, может, увидел и кукушку эту! — сказал Рустем.

Он тоже встал на ноги, поглядел на солнце и пошел по лугу, копаясь палкой в траве.

День притих и, затаив дыханье, стал вслушиваться в мечтательную песню реки, в ее глубокие прерывистые вздохи, недомолвки, томления.

Дятел несколько раз громко стукнул в ствол старой вербы и тоже заслушался.

1910

Перевод Д. Горбова.

ВЕСЕННИЙ СОБЛАЗН

В воскресенье утром отец Игнатий вскочил на своего быстрого вороного жеребчика, перекрестился, выехал за широкие монастырские ворота и пустился вниз, в поле — осматривать пашни и луга.

За синими горами на востоке, в море света и сияния, уже показался пламенеющий лик майского солнца, и проснувшееся зеленое поле ликовало, привольно и весело купаясь в его лучах. Всюду пахло весной, зеленью, роскошными всходами, кипенью плодовых деревьев. Где-то ворковала горлинка, вокруг цветущих слив жужжали пчелы. На межах посвистывал перепел, в терновнике шли любовные сражения неугомонных воробьев, поднимавшихся тучей и с чириканьем исчезавших над зелеными нивами. Сердце весны билось быстро, усиленно, и новая жизнь на земле лихорадочно готовилась воспользоваться прекрасным днем. Из соседнего села доносился набожный благовест, мягко дрожа в свежем утреннем воздухе.

Все это радовало отца Игнатия. Он бодро сидел на своем жеребчике, а тот быстро бежал игривой выступкой, довольно пофыркивая. Время от времени всадник гладил его пышную гриву, дружески приговаривая:

— Ах ты, Лука, Лука!.. Ну как? Хорошо тебе?

Лука понимал, фыркал сильней и терся светлой гривой об руку хозяина.

Отец Игнатий давно не выходил из стен монастыря и нынче в этом расцвете весны чувствовал что-то манящее, даже трогательное. Он радовался буйно зазеленевшему полю, и лицо его сияло. Разговаривал с гудящими пчелами и легко носившимися над зеленью пестрыми бабочками. Замкнутое монашеское сердце его расцветало от умиления, как цветок. Он озирался вокруг, словно вырвавшийся из клетки воробей, и смотрел во все стороны, по всем направлениям этой зеленой панорамы, на очертания этих далеких гор, такие чистые и так резко выступающие в просторах ясного, лазурного весеннего неба, — смотрел, дышал, мечтал, мурлыкал веселые песенки и словно молодел. Или — лучше сказать — становился ребенком, потому что и так не был стар.

— Ну, Лука, Лука! Хорошо тебе? — говорил он, трепля жеребчика по шее.

Тот гордо вскидывал голову и переходил на иноходь, а отец Игнатий легко подскакивал в седле, крича:

— Гоп-гоп, вперед, гоп!

Когда солнце взошло высоко и в поле стало жарко, отец Игнатий снял рясу, сунул ее под себя на седло и, придя в восхищение, вынул из переметной сумки бутылку водки. Основательно хлебнув, он почувствовал желание попеть и тихонько затянул на полуцерковный лад веселый напев какой-то деревенской песни:

Село все засудачило О белой Ноне — вдовушке, О вдовушке-разводушке, Уж то ли село глупое!

Вокруг по-прежнему расстилались буйно зреющие нивы, готовые завтра заколоситься. Голос у отца Игнатия был низкий, но он пел тихонько, сладенько, больше для себя, — похожий на большого черного шмеля, вылетевшего из-под листа в лесу после дождя.

В поле пусто. На тропинках, извивающихся и бегущих в разных направлениях, — ни души. Это одиночество было приятно отцу Игнатию, так как позволяло ему мечтать на свободе и петь что вздумается.

Он еще несколько раз хлебнул из бутылки, и монашеская душа его скинула черную рясу, так долго ее скрывавшую. Плодотворящие силы земли заиграли в его крови. Он спел какую-то церковную песнь, благословил двух воробышков, спарившихся на суку прямо у него на глазах, и послал благодарность богу с взвившимся к небу жаворонком. И, частенько прикладываясь к бутылочке, улыбаясь некоей приятной мысли, им овладевшей, завел нечто вроде песни:

Эх, кабы мне! Ох, повстречать!..

Отец Игнатий долго бормотал это. Одинаково, однообразно, на один и тот же голос:

Эх, повстречать!.. Эх, кабы мне!

Но вот он опять поднял бутылку, и мысль его отцепилась от этого сучка. Пришпорив жеребчика, он тем же голосом, но уже громче, прибавил:

Девку бы мне… Девку бы мне… Хоро-ошую!

И, вздохнув, с одушевлением крикнул жеребчику:

— Эх, Лука, Лука! Любил ли ты, милый?