реклама
Бургер менюБургер меню

Элеонора Глин – Возрождение (страница 4)

18px

— Конечно, нет, это будет катастрофой. Я не нырну, пока не почувствую окончательной уверенности, что воды достаточно и, в то же время, не слишком глубоко, а если я сделаю ошибку, ну что же, придется остаться при ней.

— Клянусь Юпитером, что за философ, — и я засмеялся. Она налила вторую чашку чаю и посмотрела на меня в упор, как бы изучая мое новое состояние.

— Ты не чуточки не хуже, чем Том Грин, Николай, а у него нет твоих денег. Он все такой же милый и все любят его, несмотря на то, что он безнадежный калека и даже не будет выглядеть прилично, как ты сможешь через год или два. Нет никакого смысла в сентиментальном отношении к героям войны, которое должно заглаживать их дурное настроение и цинизм. Мы все находимся в одной и той же лодке, мужчины или женщины, все равно, мы подвергаемся опасности быть убитыми бомбами и портим свою внешность грубой работой. Бога ради, не будь таким язвительным.

Я искренно расхохотался — все это было так верно.

Теперь Морис каждый день приводит знакомых, чтобы играть в бридж. Нина уехала обратно в Англию, решившись выйти за Джима.

Это вышло таким образом: она забежала сказать мне об этом в последний вечер перед отъездом в Гавр. Она запыхалась, взбежав по лестнице, так как с лифтом что-то случилось.

— Мы с Джимом помолвлены.

— Тысяча поздравлений.

— В среду вечером Рочестер дал обед в мою честь. На нем присутствовали все симпатичнейшие люди в Париже. — Несколько этих славных французов, которые были все время так милы к вам, несколько человек из Военного Совета, Ривены и так далее и, знаешь ли, Николай, я услышала как Рочестер рассказывает мадам де Клерте ту же самую историю о его остроте по поводу разорвавшегося у Аврикура снаряда, которую, в моем присутствии, он рассказывал уже адмиралу Шорт и Дэзи Ривен. Благодаря этому, я решилась. В этой скромной истории была доза самовосхваления и, человек, рассказывающий ее три раза, не для меня. Через десять лет я превратилась бы во внимательно выслушивающую жертву — это выше моих сил. Таким образом, я распрощалась с ним в коридоре, прежде чем уйти в свою комнату, и позвонила по телефону Джиму, комната которого выходит на сторону Камбон, а он зашел сегодня утром.

— Расстроен ли Рочестер?

— Немного, но мужчина в его годы (ему уже сорок два), который может рассказывать историю о себе самом три раза подряд, скоро утешится, так что я не огорчаюсь.

— А что сказал Джим?

— Он был в восторге. Он сказал, что знал, что это кончится таким образом — дайте сорокадвухлетнему мужчине достаточный кусок веревки и он наверняка повесится сам — сказал он, и, о, Николай! Джим — душка! Он становится совсем властным. Я обожаю его!

— Чувства убеждают, Нина! Женщины любят только превосходящих их физически.

Она сияла. Никогда она не казалась столь желанной.

— Мне наплевать, Николай! Я знаю, что если это чувства — то они лучшая вещь на земле, а женщина в мои годы не может иметь все. Я обожаю Джима! Мы повенчаемся как только он снова сможет получить отпуск, и я «устрою», чтобы он стал «краснокрестником» — он повоевал достаточно.

— А если тем временем, его искалечат, как меня, что тогда, Нина? — Она побледнела.

— Не будь так отвратителен, Николай!.. Джим!.. о!.. я не могу вынести этого! — и будучи строгой протестанткой, она перекрестилась — чтобы не сглазить.

— Не будем думать ни о чем, кроме счастья и радости, Нина… но для меня ясно, что тебе лучше было бы провести недели две на морском берегу.

Забыв об этом намеке, она устремила на меня свои удивленные карие глаза.

— Знаешь, чтобы привести себя в равновесие, когда чувствуешь, что влюбляешься, — напомнил я ей.

— О! Все это чушь и ерунда. Теперь я знаю, что обожаю Джима. До свиданья, Николай, — и обняв меня, как мать, сестра и друг, она снова вылетела на лестницу.

Буртон принес мне слабый джин и сельтерскую воду, стоявшие рядом на подносе, я выпил их, сказав себе — за процветание чувств! — а затем телефонировал Сюзетте и пригласил ее к обеду.

У Сюзетты на левой щеке высоко около глаза, есть родинка, а на ней три черных волоска. До сегодняшнего дня я не замечал их. Кончено! Я не могу больше!

Конечно, у всех нас есть родинки с тремя черными волосками и ужасен тот момент, когда их замечают. Разочарование — трагедия жизни.

Я не могу не быть страшно самоуглубленным. Морис будет согласен со всем, что я не скажу, так что с ним не стоит и разговаривать, — и я бросаюсь к этому дневнику — он не может взглянуть на меня любящими водянистыми глазами, полными укора и неодобрения, как это сделал бы Буртон, если бы я обратился к нему.

Время было слишком беспокойным для того, чтобы писать, вот уже два месяца, как я не открывал эту тетрадь. Но ведь не может быть, не может быть, что мы будем разбиты. О Боже, почему я не могу снова стать способным сражаться мужчиной.

Налеты постоянное явление. «Дамочки», как и все почти, оставили Париж на время мартовских и апрельских опасностей, но теперь их страхи немного успокоены и многие вернулись. Чтобы убить время, они носятся по театрам и кинематографам, а затем вскакивают в редко встречающиеся такси и отравляются смотреть на места, где взорвались бомбы, сброшенные с аэропланов, или снаряды Берты и поглазеть на то, как горят дома и вытаскивают раздавленные тела жертв. Эта испорченная компания вызывает во мне тошноту. Но такова не вся Франция — великая, дорогая, храбрая Франция — это только часть ее бесполезного общества. Сегодня меня навестила герцогиня де Курвиль-Отевинь, поднялась по всей этой лестнице даже без одышки (сегодня лифт опять стал). Что за личность! Как я уважаю ее! Она работала великолепно с самого начала войны. Ее госпиталь — чудо. Ее сын был убит, отважно сражаясь под Верденом.

— Ты выглядишь так же грустно, как больной кот, — сказала она мне.

Она любит говорить по-английски, но пересыпает свою речь французскими выражениями.

— Какой в этом толк, молодой человек. Мы еще не уничтожены! Я рассорилась с несколькими из моих родственников, убежавших из Парижа. Идиоты! Наше развлечение теперь Берта[5], а ночные налеты — славные громыхалки. — И она тихонько рассмеялась, высвобождая ножницы, запутавшиеся в ярко-красном шерстяном вязаном жакете, одетом поверх формы сестры милосердия. Эта великосветская дама старого режима совершено чужда кокетства.

— Они забавляют моих раненых. Что же делать, — война остается войной, и киснуть бесполезно. Ободрись, молодой человек!

Затем мы заговорили о других вещах. Она остроумна и прямолинейна, каждая ее мысль и каждое действие полны доброты. Я люблю герцогиню. Моя мать была ее закадычной подругой.

Просидев двадцать минут, она приблизилась к моему креслу.

— Я знаю, сын мой, что тебе горько не иметь возможности сражаться, — сказала она, поглаживая меня когда-то прекрасной, но теперь покрасневшей и загрубевшей от работы рукой, — поэтому я урвала минутку, чтобы навестить тебя. Если будет нужно, ты будешь защищаться и на одной ноге — хотя в этом не будет нужды, и вы — вы раненые, вы, — которых пощадила судьба, можете поддержать дух. Подумай, ведь ты можешь, по крайней мере, молиться, у тебя есть время на это, а у меня нет. Но милостивый Бог поймет.

На этом она оставила меня, задержавшись перед зеркалом, висевшим у дверей, чтобы поправить свою круто завитую челку (она придерживается старомодной прически). После ее ухода я почувствовал себя лучше. Да, это так. Боже! почему я не могу драться!

III.

Не задет ли новым лечением какой-нибудь нерв? Я, попеременно, то нахожусь в состоянии оцепенения и полного равнодушия к тому, как протекает война, то шумно заинтересован. Но я еще слишком чувствителен для того, чтобы покидать мою квартиру, я выезжаю только тогда, когда меня может прокатить в своем автомобиле одна из «дамочек» (так Морис зовет вдову, разводку и других утешительниц военных мужских сердец). У других нет автомобилей. Бензин не для обыкновенных людей.

— Это напоминает мне о предполагаемом ответе Людовика XV своим дочерям, — сказал я вчера Морису, — когда они просили его устроить хорошую дорогу к замку их любимой гувернантки, герцогини де ла Бов. Он уверил их, что не может сделать этого, так как его любовницы стоят ему слишком дорого и они заплатили за нее из собственных средств — откуда и название «Дорога Дам».

— Что напоминает вам об этом? — спроси Морис с ужасно озадаченным видом.

— То, что «дамочки» могут достать бензин.

— Но я не вижу связи.

— Это немного запутано, — как в те дни, так и теперь, любовницы поглощают деньги, которые должны были пойти на дорогу.

Морис был раздосадован сам на себя тем, что не мог понять, хотя в этом не было ничего удивительного — сопоставление было правда запутано, но я был зол на вдову и разводку за то, что они обе имеют автомобили, а я нет.

— Бедная Одетта — она ненавидит таксомоторы. Почему бы ей не иметь собственного автомобиля? Вы скупердяй, дорогой мой, ведь она катает и вас также.

— Поверьте, Морис, я благодарен. Я отплачу за их доброту, они указали лучший способ сделать это, но мне нравится держать их в ожидании. Это делает их острее.

Морис снова нервно рассмеялся.

— Как божественно быть таким богатым, Николай.

Всевозможные люди навещают меня, чтобы поболтать со мною и выпить чаю (у меня есть небольшой запас сахара, присланный приятелем из Испании). Между ними отставной гвардеец, занимающий здесь какой-то инспекционный пост. Он подобно Буртону, знает свет.