Элеонора Глин – Возрождение (страница 22)
Новостей все еще нет. Буртон вернулся из Отейля, не узнав ничего, за исключением того, что консьерж в особняке де Курвиль никогда не слышал имени Шарп, — что доказывает мне, что имя «Шарп» вовсе не принадлежит Алатее. Он поступил туда недавно — и каждый день приходит и уходит так много молодых дам, явившихся повидать герцогиню, что, по описанию, он не мог определенно назвать кого-либо.
В субботу, рано к завтраку, пришла Нина. Она восхитительно выглядела во всем новом. Как и Сюзетта, она открыла, что мода изменилась. Немцы могут атаковывать Париж, друзья и родные могут умирать массами, но женщины должны иметь новые платья и мода должна сказать свое слово относительно их покроя. Слава Богу, что это так. Если бы ничто не разнообразило серьезность и войну, все нации теперь были бы уже буйными сумасшедшими.
— Когда Джим увидит тебя в этой шляпе, Нина, он голову потеряет.
— Не правда ли?… Я надела ее теперь, чтобы ты потерял голову.
— Я всегда был без ума от тебя.
— Нет, Николай! Это было когда-то, но ты изменился, в твою жизнь вошло какое-то, совершенно новое влияние и теперь ты не говоришь и половины таких ужасных вещей.
Мы позавтракали в ресторане. За разными столиками было несколько человек из Высшего Военного Совета и мы обменялись с ними несколькими словами. Нина предпочла это моей гостиной.
— Правда, англичане хорошо выглядят в форме? — сказала она. — Не знаю, была бы я так увлечена Джимом, если бы он был в штатском платье?
— Кто знает? Помнишь, как ты относилась к нему и к Рочестеру? Великолепно, что это так счастливо кончилось.
— …Что такое счастье, Николай? — ее глаза стали задумчивы. — У меня уравновешенная натура и я благодарна за то, что мне дает Джим, но я не могу притворяться, что нашла полное удовлетворение, так как часть меня все время голодна. Право, я думаю, что ты был бы единственным мужчиной, кто мог бы ответить всем моим требованиям.
— Нина, когда ты увидела меня в первый раз после того, как я был ранен, ты не испытывала ко мне ни малейшего чувства. Помнишь, что ты чувствовала себя сестрой, матерью и другом семьи?
— Да, не странно ли это? Ведь, конечно, все, что привлекало меня когда-то и что могло бы привлечь теперь, присутствовало все время.
— В тот момент ты была настолько занята Джимом, его голубыми глазами, прической, красивыми белыми зубами, тем, как хорошо сидела его форма, уж не говоря ничего о его знаках отличия, что не могла оценить ничего другого.
— У тебя тоже Крест Виктории, божественные зубы и голубые глаза, Николай.
— Прости пожалуйста — глаз! В этом случае — вся разница в единственном или множественном числе. Но скоро у меня будет новый, и тогда мне поможет иллюзия.
Нина вздохнула.
— Иллюзия! Я стараюсь не думать о том, что могло бы случаться, если бы меня не окружали иллюзии в феврале…
— Ну, ты всегда можешь найти удовлетворение в той уверенности, что, по мере уменьшения твоего интереса к Джиму, будет возрастать его интерес к тебе. Вчера мы с Джорджем Харкуром выяснили, — а ты подтвердила во время обеда, — что самое главное поддержать инстинкт. Когда ты вернешься на Куин Стрит, ты найдешь человека, глубоко влюбленного в тебя.
— Думаю, что так. Но разве не было бы чудесно иметь возможность не вести игру, а просто любить и удовлетворять друг друга настолько, чтобы не было места страху?
Глаза Нины были грустны. Но вспоминала ли она слова, сказанные мною при последнем свидании?
— Да, это было бы божественно!
— Об этом ты и мечтаешь, Николай?
— Быть может.
— Какой она должна быть одаренной женщиной! А что касается тебя, что дашь ей ты?
— Я дам ей страсть, нежность, покровительство и обожание, она будет делить мои мысли и мои стремления.
— Николай, ты говоришь так романтично… она должна быть чудом.
— Нет, она просто маленькая девочка.
— И это она заставила тебя поразмыслить о душах?
— Думаю, что так.
— Ну я не должна думать о них или о чем-либо другом, кроме приятного времяпрепровождения, которое наступит для нас после войны, о прелестных вещах, которые я купила в Париже, и о том, как красив Джим. Давай говорить о чем-нибудь другом.
Мы заговорили об обыденных вещах, а потом вышли в парк и Нина оставалась около моего кресла и развлекала меня, но она ничего не знает о Версале и его истории, а потому неспособна делать психологические выводы. Все время одна моя половина сознавала, что ей ужасно идет ее шляпа и все в ней совершенство, а другая половина видела, что у нее ограниченный ум и что женись я на ней, она наскучила бы мне до смерти.
Когда настал вечер и, после долгого, проведенного вместе дня, она покинула меня, я почувствовал облегчение. О! Никто на свете не может сравниться с моей Алатеей с красными ручками и в дешевеньких бумажных платьицах. Теперь я отдавал себе отчет в том, что раньше жизнь состояла из физических ощущений, а теперь что-то — быть может, страдание — научило меня, что умственное и духовное значат больше.
Даже если она вернется, — как я пробьюсь сквозь ледяную стену, которой она окружила себя со времени истории с чеками Сюзетты? Я не могу объясниться и она даже не будет знать, что я порвал с Сюзеттой.
Конечно, она часто слышала в соседней комнате «дамочек», когда они заходили среди дня, чтобы поиграть в бридж. Быть может, она даже слышала идиотские вещи, о которых они разговаривали. Да, конечно, у нее должно быть ужасное впечатление от меня.
Контраст между ее жизнью и их, — да и моей.
Буду продолжать Платона — он наскучил мне, он труден и я устал, — но я все же
XIII.
Труднее всего перенести бесплодное ожидание. Какой смехотворный трюизм. Его выказывали уже тысячи раз — и будут высказывать еще столько же, это переживание знакомое, а потому — понятное каждому. Достичь невозмутимости — значит — обладать достаточной силой, чтобы победить вызываемое ожиданием сомнение или отчаяние. Боюсь, что я далек от невозмутимости, ибо я полон тревоги. Я стараюсь убедить себя, что Алатея Шарп ровно ничего не значит в моей жизни, что это конец, что на меня не повлияют ее передвижения и мысли, ее приходы и уходы. Я стараюсь даже не думать о ней, как об «Алатее».
А когда мне в некоторой мере удается это, у меня захватывает дух и я испытываю это ужасное, чисто физическое, ощущение свинцовой тяжести под сердцем. К чему жить такой безобразной, искалеченной жизнью?
Мне было в десять раз легче переносить самые страшные и отвратительные обстоятельства в то время, когда я участвовал в войне, чем жить теперь, когда я пользуюсь всеми удобствами и имею все, что можно купить за деньги.
Действительно важно только то, что нельзя купить за деньги. Я снова должен прочесть Хенлея[10] и постараться снова почувствовать прилив гордости, охватывавший меня в юношеские годы при чтении строки — «я хозяин своей судьбы, я капитан своей души»[11].
…Что, если она не вернется, и я больше не услышу о ней?
Стой, Николай Тормонд, это унизительная слабость!
Сегодня вечером на террасе было чудесно, солнце закатилось в ослепительном алом, пурпуровом сиянии, каждое окно Зеркальной Галереи было в огне и странные привидения придворных былых дней, казалось, скользили мимо зеркал.
Интересно было бы знать, что они думают о беспокойном, покинутом ими свете. Каждое поколение раздирают все те же, приносимые любовью, тревоги. А к чему существует любовь? Только для того, чтобы окружить ореолом инстинкт продолжения рода и сделать его эстетичным.
Любили ли люди каменного века? Во всякой случае, они не испытывали умственных страданий. Цивилизация повысила душевные тревоги и удовольствия любви, но избыток цивилизации, несомненно, искажает самую страсть.
Как бы то ни было, что такое самая любовь? Это желание, боль и тоска по чему-то. Я знаю, чего я хочу. Во-первых, я хочу безраздельно владеть Алатеей в полном смысле этого слова. Затем, я хочу разделять ее мысли, чувствовать все возвышенные стремления ее души — я хочу ее присутствия, ее сочувствия, ее понимания.
Когда я был влюблен в Нину или некоторых других, я никогда не думал об этих вещах — мне нужны были только их тела. Таким образом, я предполагаю, что только, когда в это проклятое чувство примешивается духовное, его можно назвать любовью. Рассуждая таким образом, я в своей жизни любил только Алатею. Но меня преследует одна мысль — любил ли бы я ее, если бы у нее был только один глаз и не хватало бы ноги ниже колена? Внушала ли бы она мне все эти восторженные переживания? Сказать честно, я не уверен еще, как бы я ответил на этот вопрос и, таким образом, это доказывает, что физическая сторона играет главную роль даже в любви, кажущейся духовной.
В «Саламбо» Флобера, Матор побоями был превращен в желе, но его глаза все же пламенели любовью к его принцессе. А когда она увидала его в этом, внушающем отвращение, виде, вспыхнула ли и в ней любовь к нему? Или ее привело в возбуждение только удовлетворенное тщеславие и жалость к его страданиям? Абеляр и Элоиза были удивительны в своей любви, но у него любовь изменилась гораздо скорее, благодаря тому, что от него отошли все физические переживания. Мысль Платона, что человек тянется к красоте, благодаря подсознательному стремлению души возродиться снова посредством совершенства и, таким образом, достичь бессмертия, может быть и правдой. Поэтому нас отталкивают уродливые тела. Справедливо, что, пока я не буду совершенно уверен в том, что могу любить Алатею точно так же, как сейчас, даже будь она искалечена, подобно мне, — я не могу рассчитывать на ее взаимность.