Элеонора Гильм – Ведьмины тропы (страница 21)
Оговорила знахарку воеводина дочка, навела тень на плетень, сие сразу открылось Проту. Да только в том ли дело…
– По справедливости, – сказал иным тоном. Хватит глумиться над молодухой, а то и боком может выйти. – Повальный сыск[48] провели, много всего выведали про Аксинью Воронову дочь, знахарку из деревни Еловой. – И продолжил, да не вслух, про себя: успела, видно, многим дорогу перейти.
– Много? Спасибо вам, Прот Макарыч, – расцвела та.
Отчество откуда-то узнала, ветрогонка. В улыбке ее увидал страх и понял: скрывает что-то за пазухой. Дело с умершим дитем, кое и выеденного яйца не стоило, оказалось с двойным донцем.
Мать Лизаветы в разговор не мешалась, только сидела и зевала, пытаясь пригасить звук безвольной ладошкой.
Глупая баба. А дочка ее из другого мяса. Прот пожалел, что сидит пред ним не вдовица. Взял бы ее в жены, вдоволь измял титьки, раскорячил ее да семейство знатное. И узнал, что прячется за кривой улыбкой.
Молодуха сказывала, что творили с ней повитухи, Аксинья Ветер и Горбунья, божилась, потела, ерзала, точно паскудные, неуместные мысли целовальника залезли меж ее сдобных ног.
Ее мать заснула. Тонкий, точно комариный храп разнесся по съезжей избе. Прот глядел на молодуху, слушал бредни ее, усмирял плоть под портами и вспоминал, когда в последний раз топтал свою служанку. По всему выходило: давно.
Он не отпускал Лизавету. Заставлял говорить одно и то же – развлекался как мог. Когда мать ее разбудили, когда все слова, что надобно говорить, прощаясь с богатыми да влиятельными, были сказаны, поклоны сотворены, позволил себе походя коснуться ее бедра, кое не спрятать и десятью юбками. Прот нарочно задержал руку, а время на то было – мать Лизаветы застряла в дверях, – ждал взвизга иль возмущенного взгляда. А лицо молодухи оставалось спокойным, точно рука целовальника не посылала ей срамной жар.
Лавка по-прежнему источала пряный запах, и всякий мог найти в ней ладан и миро, мускатный орех и гвоздику, корицу и мускус – дюжину дюжин того, что придает жизни особый вкус.
– Рад вам, уважаемый. – Агапка Ибрагимов склонил голову в поклоне, медленно, без всякой прыти. – За чем пришел?
Аксинья попросила ладан и розовое масло. Юркий помощник подставил лавчонку и полез за бутылками. Агапка с видимым страданием наблюдал за ним: теперь ему подобное было не под силу.
Она взяла бутыльки, выслушала, что Агапка отдает их по ничтожной цене, усмехнулась про себя: «Знаю я тебя, прохвоста», растерла меж пальцев несколько капель масла, не удержалась, поднесла к лицу.
– Аксиния, ты скажи… – Агапка поднял темные глаза, обведенные полукружьями. – Тебя… охотятся?
– Охотятся? – Знахарка попыталась сказать это легко, точно откровенную глупость, но не вышло. – Дочка бывшего воеводы насочиняла всяких небылиц. Не тронут меня. Сам знаешь, кто за спиной. – Она повернулась: где дочка? И так вся извелась за последние седмицы.
Нютка и не слушала их – она по своему обыкновению ушла вглубь лавчонки и завороженно осматривала, обнюхивала богатства. Кажется, Бог бы наградил ее, ежели бы народилась дочкой Агапки и всю жизнь провела здесь.
Аксинья тут же устыдилась богохульных мыслей – торговец принадлежал к магометанам.
– За спином? – Агапка усмехнулся и, неловко переваливаясь, обошел ее. И большими своими руками покрутил, точно показывая, что никто за ней не стоит, выдумки все и блажь.
А действительно, стоит ли за спиной волк? Оберегает ли ее клыками своими? Или невинную деву посадил на спину да забыл о старой полюбовнице?
Аксинья призвала покой, попыталась накинуть его, словно шубу, подбитую бархатом. Да не выходило… Впереди Рождество, Святки, ни один православный не будет чинить зло в такие дни. А что ж потом?
– Бегать надо! – сказал ей Агапка на прощание.
И Нютка, услышавши эти словеса, устремила на мать взгляд, но повторить то же не решилась.
Рождество прошло – точно и не было его. Нютка, Игнашка Неждан, Маня, Антошка Клещи и Онисим пели колядки домочадцам. Из дому их не пустили, убоявшись слухов про знахарку-душегубицу, они давно текли по городу.
Аксинья шила дочери приданое, Еремеевна ворчала, Феодорушка тихонечко вторила ей, а Дуня тосковала по мужу любезному. Страх – самый верный противник веселья, и у каждого он змеился в сердце. Только шалости детей и котят развеивали тревожное оцепенение.
– Не дури, Аксинья, – уже не понижая голоса, повторяла Анна.
Сынок ее тихонько лепетал: «И-го-го», и скреб по половицам копытцами деревянных лошадок.
– У тебя дочка малая. Степан вернется и все решит, беду отведет от тебя.
Аксинья кивала, словно Анна говорила о чем-то зряшном, а дочка Ульяны злилась и принималась петь, словно надеясь, что так достучится до старшей подруги.
– Замолчи, – хлестнула Аксинья.
Анна Рыжая оборвала песню, а могла еще долго петь о том, как добрый молодец ото сна обратился к делу и поборол недругов.
То молодец. А Степан не проснется, душа его околдована жадностью да тягой к власти.
– Бабка, гляди, какие дары жених прислал мне! – Перпетуя гладила венец, любовалась золотыми нитями, искусными узорами из жемчуга да яхонтов, низками, длинными, чуть не до самой груди. Утром прислали ей целый сундук с украшеньями и диковинами. – Как у царевой невесты! А жемчуга, сказывал, строгановские, под Сольнегодском[49] выловленные.
– Ить, придумала! – всплеснула руками бабка. – Да какой ж с него царь-государь? Забыла, что ль, Туюшка? Выродок, незаконный сын.
– Ты говори, да не заговаривайся. Место свое помни! – Перпетуя занесла руку, точно ударить решила старуху, что вырастила ее, выкормила. – Поди отсюда!
Бабка, кряхтя, встала, да без всяких слов пошла вон из горницы. Перпетуя чуть не вскрикнула: «Постой!», чуть не бросилась обнимать, тормошить. Вскочила уже, бросила венец на лавку… Да вспомнила, что скоро ей вести дом, слугами распоряжаться. Взрослой пора стать.
А бабка… Что ж, пусть знает свое место!
Перпетуя диву давалась: как быстро изменилось в ней все, от походки до грез ночных. Раньше бегала она, точно девчонка, и не думала, что ступать надобно как лебедушка. Раньше замуж идти боялась, а теперь и Боженьке молится о том. Раньше во снах оленят да павлинов хвостатых видала, а теперь все глаза синие-распрекрасные.
– Буду славной тебе женой, Степан Максимович, не погляжу на прошлое твое темное, на слова людские недобрые. Ах ты по сердцу, даже мочи нет…
О том думала и бросала украдкой взгляды на жениха, притаившись за перегородкой в трапезной. Подмечала всякий раз новое: и светлую волну волос, и по-басурмански бритое лицо, и родинку над губой, и крепкую шею, и длинные ноги. Бросало ее в жар, и долго не могла она выйти из морока.
– Доченька, как тебе подарки Степановы? Потешили душеньку? – Батюшка зашел в горницу по привычке проведать любимицу.
– Гляди, батюшка!
Перпетуя стащила простенькую ленту с волос и водрузила венец, словно корону царскую. Взяла в руки зеркало, оправленное в заморскую кость, – из того же сундука с дарами.
– Хороша?
Батюшка кивнул, но в глазах его светлых увидала Перпетуя глубокую грусть, словно знал о ней что-то страшное.
– Тебе не по нраву? – Перпетуя резко стянула венец, враз он ей опостылел.
Нить с жемчужинами от неосторожного ее движения порвалась, они с отцом глядели на рассыпавшиеся бусины. А потом Перпетуя обняла отца да вспомнила про крыжовник и птиц в большой клетке.
– Не по Сеньке шапка, да по Ереме колпак, – часто шутил Потеха, мудрый мужичок.
Кто бы спорил…
Сейчас Степан, еле сдерживаясь, чтобы не оправить порты – кажись, гадский шнур развязался, – стоял в расписной Грановитой палате, точно мальчонка пред суровым отцом.
Да, именитый человек Максим Яковлевич Строганов был здесь своим. В былые годы он часто приезжал в Москву. Придя в благое настроение, он любил рассказывать, как перевязывал раны самому Борису Годунову, как шутил с ближними боярами и давал деньги в оскудевшую казну государеву.
Только на вымеска именитость отцова не растеклась, застыла в паре шагов.
– Строганов Степан Максимович, – молвил дьяк.
Вымесок склонился перед государем, стараясь не глазеть на помазанника Божьего.
Михаил Федорович, первый царь из рода Романовых, сидел на троне золотом, и сверкали яхонты, бирюза да жемчуг. Чело его было светлым, а взгляд – ласковым. Багряный кафтан с золотым шитьем, искусные бармы, держава да скипетр… Женское око сейчас бы смаковало каждый камешек, а Степан ощущал трепет перед тем, кто воплощал собою земную власть.
Царь был молод – всего-то двадцать пять лет, на что указывала живость движений: скованный облачением, он не утратил природную ловкость, когда встал навстречу патриарху Филарету, и улыбка порой сквозила в глазах, но не трогала уста, прикрытые усами.
– Про батюшку да дядек твоих наслышаны, – милостиво говорил царь. – Род твой верой и правдой служил нам.
За спиной прошелестели что-то негодующее, но царь не услыхал.