Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 25)
Ямское селение Глухово видело уже десятый сон, когда крепкий мужик, чуть пошатываясь, прошел мимо домов и постоялого двора. Луна изредка проглядывала через лохматые тучи, позволяла разглядеть, что рубаха его свисала клоками, порты были изляпаны и порваны, словно у последнего бродяги. Собаки лениво загавкали, но скоро угомонились, видимо учуяв своего.
– Нюра-а-а, – мужик неожиданно громко крикнул и ударил кулаком по мощным, словно крепостной тын, воротам. – Открывай, муж вернулся!
– Ты чего ор поднял? Фимка, бедовая голова. – Мужская рука ловко открыла мощный засов, втянула крикуна во двор.
Несколько мгновений двое разглядывали друг друга: рыжеволосый крепыш и стройный, словно отрок, темноволосый молодой мужик. Чувствовалось, что нет меж ними согласия и неистовой любви.
– Рассказывай, родич, как уцелел после такого бесчинства, – хмыкнул темноволосый и неожиданно обнял рыжего. Тот после небольшой заминки стиснул его бока, даже в порыве чувств поднял над землей и прокрутил, точно девку, да только быстро отпустил и скривился от боли. – Воняешь ты, в баньку надобно.
Дурно складывались отношения меж Тошкой, сыном Георгия Зайца, и Ефимом Клещи, мужем сестрицы его. Слова друг в друга бросали, кулаки распускали. Да только в народе говорят: дерись, бранись, а за своего держись.
– Банька – первым делом… Несколько дней в сыром остроге, удар кнутом – и свободен, смерд. Вот так, Тошка – темная головешка.
– Ефим, родной мой! – Из дома выскочила зареванная молодуха, подскочила к рыжеволосому, упала в ноги как подкошенная.
– Нюра, да ты чего? Отпусти, отпусти меня, глянь, сколько пакости на мне… Все хорошо, живой, живой, – повторял рыжий. Если бы луна не бухнулась в гущу туч, можно было увидеть, что он с глубокой нежностью глядит на молодую женщину.
5. Беззаботная
С того мгновения, как отдала Аксинья ключи – и бразды правления – Лукерье, словно вернулась она в давно забытую, беззаботную пору юности, когда кто-то другой решал все за нее.
– Игнашка-букашка, за травами пойдем? – повинуясь нежданному порыву, она взяла на руки мальчонку. – Будем по лугам ходить, песни петь, точно пчелки. А?
– Га, хацу на луга, – кивал Игнашка.
Сказано – сделано. Аксинья выбрала самую худую рубаху – ту, что привезла из Еловой, старый летник. Но женское сердце не утерпело, повойник выбрала новый, шелковый, с убрусом, шитым серебром. Обрядила Игнашку в старую рубашонку и порты, а он хохотал, вырывался, визжал, словно игры Аксинья затеяла. Знахарка не уставала удивляться его нраву: выросши в грязи да нелюбви, мальчонка быстро привык к достатку и заботе, улыбался всякому, уже стал в доме всеобщим любимцем.
Не отказался пойти за травами и дед Потеха:
– А мы на телеге поедем! Чего ногами-то? В них правды нет. Я места тебе покажу, ох, не видала ты красоты такой!
Потеха не обманул.
Кама привольно несла свои воды, за шумным городом становилась краше пригожей девицы. Заросли ивы, смородины и черемухи, что уцелели в неравной схватке с солеварами, таили прохладу, порой перемежались они с цветущими лугами, что подступали к самой воде.
Голубое небо, жужжание пчел, шмелей, щебет птиц. Непостижимое единение с матушкой-землей… Аксинья давно не была так счастлива.
Дуня, что увязалась за ними в последний миг, запрыгнула в телегу с мужицкой удалью и ходила теперь за Аксиньей, выспрашивая все о травах. Игнашка семенил за Потехой, вязал пучки кипрея, еще не раскрывшего розовые бутоны, пел, вел беседы с дедом. Один шепелявил по старости, второй еще не научился толком говорить, но разговор, кажется, доставлял обоим удовольствие.
– Гляди, мальчонка, коршун – вишь?
– Ишь, – подтверждал Игнашка.
– Кохти у него будь здоров.
– А-а-а, – тянул мальчишка, и так продолжалось бесконечно.
Аксинья и Дуня ушли далеко по берегу Камы, дело было не только в зарослях травы, что зеленой змейкой убегали вдаль. Простор да воля – ни единой живой души вокруг.
Велика земля русская, отец не раз говаривал Аксинье об этом, от стольного града Москвы до Соли Камской ехать и ехать, а там еще и Сибирь… И Степан – перед взором ее вновь встали окаянные царапины – рассказывал иногда о Верхотурье, воротах в дальние земли, о Тюмени, об Астрахани, жарком городе, что стоит где-то далече.
Немного знала об этом знахарка, но женский ум ее не мог охватить, представить всю Россию. А надобно ли ей? Бабья доля – детей рожать да пироги стряпать, но она, глядючи на широкую гладь Камы, на противоположный берег, на убегающие вдаль луга и зеленеющие поля, думала о том, что ей неведомо.
Когда солнце уже покатилось к вечеру, собрались на бережке под раскидистой ивой. В корзине Аксинья припасла бутыль с молоком, вареные яйца, ноздреватый хлеб. Игнашку и Дуню после еды сморило, они скоро засопели, развалившись на мягкой траве.
Аксинью сон не брал. Она глядела в бездонное небо до рези в глазах, грызла травинку, гнала тягостные мысли.
– Учудил Штепка какую пакость? – нарушил долгое молчание Потеха.
– Ты не спишь? Да не будем о том…
– Ни с кем ты печалями швоими не делишься, так куда тяжельше.
– Кому печали мои нужны? – Аксинья повернулась и поглядела на деда. Тот сидел, перебирал зачем-то плети лабазника, нюхал каждую, откладывал в сторону те, что ему не пришлись по нраву.
– Не хошь – не говори. А я тебе историю одну рашкажу. Да? – Аксинья кивнула, и старик продолжил. Речь его потекла иначе, и шипения не слыхала, и пред знахаркой словно сами собой разворачивались события.
– Жил да был в богатом доме мальчонка. Хороший, сильный, честный. Ничего худого нельзя было в нем сыскать, может, нахальства немного. Да только судьба посмеялась над ним: мачеха, своевольная, гордая, невзлюбила его сразу. А с чего любовью пылать? Привел своего сына ее грешник-муж да заставил растить. Однажды мальчонка сотворил неслыханное: позвал с собой на речку братца младшего, Ваньку – не старше этого постреленка, – махнул старик на Игнашку.
Старик пошамкал, отогнал овода, что пытался впиться в сочную щеку мальчишки, задумался о чем-то.
– Дальше что? – не выдержала Аксинья.
– А что? О чем я? А-а-а, Штепка… Мачеха хватилась, крик подняла, да не зря. Утоп тогда законный сын, наследник богатства. С мальчонкой тогда что только не делали: в подвале с крысами запирали, на воде одной держали, били так, чтобы следов не оставлять. Я упросил дьяка написать об издевательствах. Чудом батюшка его, Максим-то Яковлевич, не опоздал, – сбился старик с былинного тона. – Выручил Степку. Долго откармливали, отпаивали. После того мальчонка еще упрямей и нахальней стал.
– А мачеха?
– Марья-то Михайловна? Она с горя чуть умом не тронулась. Потом угомонилась – других родила.
– Как мальчонка утоп?
– Дитя, известное дело. Бегал-бегал да в воду залез. Штепка, вестимо, с кем-то в кустах тискался. Он завсегда такой был, таким и остается. Знать должна, что для мужика это как – прости, Господи – в нужник шходить. Так-то.
Аксинья молчала. Откровения старика повергли ее в оторопь. Все знал Потеха и подталкивал ее к верному решению. Не горячиться, не изрыгать злые слова, не мстить.
Откуда силы взять, чтобы не смириться ради живота своего и дочери, не стерпеть, а от сердца простить, не таить обиду?
Того Потеха не сказал.
Анна Рыжая не могла наглядеться на мужа. Каким чудом – заступничеством Ефимия Великого, не иначе – он вернулся домой.
Ямщик – дорога многотрудная: зимой мерзни, летом мри от зноя да знай подстегивай лошаденок. Но помнить надобно закон: всякому свое место. Задирать нос, мнить себя пупом земли, дерзкие словеса говорить человеку, что высоко сидит, – великое смятение против Божьей и царевой воли.
Промыла Анна мужнины раны настоем подорожника, крапивы и кровохлебки (вспомнила добрым словом Аксинью-знахарку), постирала и залатала одежку, гладила мужа по рыжей головенке.
– Ефим, обещай мне, – начала она разговор следующим утром.
– Что? – Он лежал на животе, открыв взгляду исполосованную спину.
– Не будешь дерзостным и резким… Вспомнишь про жену свою, сына – поступишь по уму. – Антошка громко гукнул, подтверждая истину материных слов.
– А может, мне зад лизать да господским исподним слезы вытирать? – Фимка ударил кулаком по лавке и поморщился.
Вот олух рыжий!
– Ефим, погоди…
– Угомонись, баба. Ум твой скуден, мало что понимает. Не тебе указы мне давать.
– Ты… ты… – Анна потеряла дар речи. Муж, растянувшийся на лавке, походил на кота, что недавно ластился, мурлыкал, а теперь цапнул за больное место.
– Прав твой муж, – вступил в разговор Тошка, прихлебывавший молоко с ржаными сухарями. – Баба должна слушаться да кланяться мужу своему. Отец Евод говорил, что вся мудрость записана в «Домо…строе»[60]. И там все умно: должен муж жену наказывать да уму-разуму учить, а жена мужу – кланяться.
– Ах вот вы как! Кланяться? – Анна согнулась до земли, аж в становом хребте[61] что-то щелкнуло. – Мы-то поклонимся, а вам каково придется, без нас-то?
Оба глядели с недоумением: мол, о чем баба говорит?
– Вот тебе угощение, муженек! – Анна опрокинула миску с молоком, благо осталось на донышке, на Тошкины порты. – Ты, братец, молчал бы! Приютила на свою шею!
Она схватила спящего Антошку, подцепила по дороге ворох тряпиц, ушла из дому не оглядываясь. Ефим Клещи, ямщик государев, должен место свое знать!