18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элеонора Гильм – Рябиновый берег (страница 4)

18

Потом поджаривали на костре пласты мяса, нанизанные на прутья. Они исходили соком, шкворчали, обугливались, таяли на языке. Нютка с набитым ртом пробурчала: «Ну и вкуснотища», а Басурман поглядел на нее да глаз не отвел. Что-то в лице его было новым: словно рассмотрел Нютку, малую бойкую птаху. И еще неясное, смутное, Нютке стоило бы разгадать – что.

– А ты в каких землях бывал, расскажи? – завела Нютка разговор, когда мясо и требуху они уже затащили в зимовье, в холодную клеть, когда руки и лица были отмыты от крови, а по телу расплылась блаженная нега от усталости и сытой утробы.

Он буркнул что-то вроде: «Угомонись» – и скоро заснул. Нютка давно чуяла: Басурмана забавляет ее любопытство, ее всегдашнее бесстрашие и надоедливость.

«А отчего ты такой злой? Научишь меня охотиться? Отпустишь домой, я домой хочу», – всякий вечер она спрашивала новое, он ничего не отвечал, но взгляд словно бы теплел, становился не таким колючим, и даже морщины на лбу разглаживались.

Нютка долго не засыпала, примеряла, как бы сделать добрее однорукого кузнеца, бывшего материного мужа. И казалось ей, что сотворит чудо: злейшего татя, колодника, злыдня обратит в друга и заступника.

– Третьяк пропал. Уж ден восемь нет, – вымолвил Басурман глухо, будто себе, а не пронырливой Нютке.

Но она и не думала молчать:

– Да лучше бы и вовсе не приходил.

Он прочистил горло, хотел, видно, укорить в скудоумии, но боле ничего не сказал.

День наполнен был хлопотами. Басурман рубил мясо, Нютка обсыпала его солью, мазала перцем из своего узелка, вздыхала про себя: пряностей, подаренных братцем, было ой как жалко. Требуху промыли да обильно посыпали солью, лишь кишки Басурман со вздохом отнес в лес диким зверям: растопленной водицы для их прочистки бы не хватило.

Потом он велел Нютке сложить куски мяса в лохань. Полил его чем-то из кожаной фляги, перемешал, потискав каждый кус. Помедлил, плеснул в глиняную чашку, осушил одним махом и сморщился, плеснул вновь и протянул Нютке. Она замотала головой: вина или сбитня девкам отродясь не давали, отец строго-настрого запрещал, поминая пьяных баб в корчме.

– Учись пить. Здесь понадобится, – сказал Басурман, а она не смела перечить.

Нютка вдохнула воздух, точно ей предстояло бежать по лесу, поплескала содержимое чашки, понюхала – какая же пакость! – и все же вылила в себя. Нутро тут же загорелось, словно что-то горячее, почти кипящее оказалось там.

– А-а-а, мамушки, – завопила она, бросила оземь ту чашку, не побоявшись разбить, забегала по избушке, пытаясь унять жар. Зачерпнула водицы, выпила, отломила краюху хлеба, взяла зажаренной оленины и лишь потом смогла сесть, успокоиться и ощутить, как тепло расползлось по телу.

– А хорошо-о-о. Да, хорошо-о, Бас-су-урман, – повторяла она, и что-то стряслось с языком, вяз на каждом слове.

Мужик только вздохнул, пробормотал сквозь зубы какое-то ругательство, что-то вроде «дурень», но Нютка не могла в том ручаться. Лавка манила ее, будто шептала: «Приляг, милая», но она противилась. Встала, пошатываясь, побрела к очагу, чуть не упала, споткнувшись о лохань с мясом. Басурман взял ее за руку, привел к той самой лавке и велел:

– Спать.

В голове шумело, но шум тот казался ей приятным. Нютка впервые ощутила, как страх и тревога куда-то ушли, воспоминания о родительском доме подернулись дымкой. Потрескивали угли, в зимовье пахло мясом, да так, что слюнки наворачивались, а ужасный старик Басурман казался вовсе не чудовищем. Голова боле не кружилась, жар обратился в равномерное тепло, и Нютка поняла, отчего отец, Голуба и иные мужики с таким азартом пили из чарок вино.

Прикрыла куском дерюги оголившиеся ноги, вздохнула и пожалела, что злыдни не пленили вместе с ней еще кого-то. Страсть как хотелось поговорить, посмеяться, сыграть в салки, а с этим угрюмым стариком не сыщешь никакого веселья.

Нютка видела лишь его спину, острые лопатки, прикрытые старой прохудившейся рубахой, черные с сединой космы, руки – здоровую и калечную, что исхитрялись нанизывать шматы мяса на оструганные сосновые ветки. «Помочь бы, что я лежу-то?» – подумала, но не двинулась с места. Тело казалось легким, невесомым, руки-ноги не хотели слушаться.

– А ты матушку мою любил? – вдруг сказала она то, что крутилось на языке не первую седмицу. – Я вовсе ничего не знаю.

Басурман не сделал ни одного лишнего движения, он продолжал нанизывать мясо, потом сгреб угли, поставил на них какую-то железную закорюку и положил ветки так, чтобы мясо густо пропитывалось дымом.

Нютка закашлялась, громко, захлебнувшись. Решила уже спросить еще что-то – вино словно подарило ей бесстрашие. Да Басурман резко встал, обтер дерюгой руку и подошел к Нютке так близко, что она увидела налившиеся кровью белки глаз.

Лыжи скрипели по свежему снегу, заплечный мешок бил по спине – после полудня Третьяк вылез из-под бока жены и отправился в дальнее зимовье. В России на Ефимия Осеннего[8] слякоть и бездорожье, а сюда, на Камень-горы, пришла зима.

Третьяк шел по звериной тропе, широкие лыжи ходко скользили, не проваливались. Снег налипал, подтаявши, и он иногда останавливался, соскабливал белое месиво кухтарем[9], потом оббивал его о ствол и продолжал путь.

Сквозь еловые ветви светило солнце, Третьяк взмок под теплым тулупом, выругался. Женка берегла его исхлестанную спину, дура, твердила, застудишь.

Все у него вышло чудно, как будто помогал кто. Тогда, в сонмище, увидел Илюху Петуха, затаился, ждал беды. Да только никто за ним не явился. Сосунок упустил удачу свою, а скоро верный человек сказал, что Илюха поехал вослед обозу.

Возле молодой осины увидел свежие заячьи следы, вдалеке мелькнул куцый хвост оленихи. Только нынче не до охоты. Здесь другая добыча… Как додумался до такой затеи – отдать Степкину дочку в сонмище, к срамным девкам, – сам не знал. И от ловкости своей, удачливости Третьяк чуть не закричал на весь лес: «Ай да молодец!», но все ж сдержался. Только стянул шапку, взлохматил волосы, употевшие от долгой ходьбы.

Лес густел, дорога пошла чуть вверх, на пологую сопку. Где-то рядом трещали сороки. «Не ходи один по вогульским местам», – говорил ему седой хозяин избы. А Третьяк верил, что его никто не тронет. Он все ж прижал руку к нательному кресту – Господь убережет раба своего, пошел на лыжах шибче.

От города до зимовья ходу полдня. Ежели местные бесы с пути не сведут. Третьяк прочистил горло, харкнул густой слюной на сугроб. Что-то звякнуло, он поднял голову и вздрогнул. Ленты, платки, яркие бусы трепыхались на ветру – значит, рядом вогульское капище.

– Господи, помоги, – прошептал Третьяк. Все ж не пошел прочь от поганого места, а, пригнув голову, сторожко крался к чистой поляне, путь к ней указывали подношения и оленьи рога на сучьях.

Чутье его не обмануло. Три деревянных лика – выступы-носы, сжатые рты, щели вместо глаз, – и все глядят на него со злобой. Старые, потрескались от ветров и вьюг, с темными прожилками. Язычники не хотели принимать христову веру, мазали губы своим истуканам звериной иль, говаривали, даже человечьей кровью. Здесь же, на капище своем, оставляли иные дары богам: монеты, тряпицы, лисьи да собольи шкуры в деревянных колодах.

– У-у-у, поганые, – погрозил им Третьяк кулаком.

У ног вогульских идолов и снега толком не было, месиво из белого и глинистого. Третьяк ковырнул кухтарем раз, другой, крюк на конце стукнул, уперся во что-то тяжелое. Ужели повезло?

– Молчи, девка. Дурное в тебя семя, – глухо сказал ей Басурман. – Молчи лучше.

За стеною выл ветер, ветки скребли по крыше зимовья, будто просились внутрь, в тепло. Нютка углядела в его лице такую горесть, не яростную, не жуткую, иную, о какой и не ведала. Что случилось меж матерью, этим неистовым Басурманом и отцом ее Степаном Строгановым, оставалось лишь догадываться.

Басурман так и завис над ней, опершись рукой на бревенчатую стену, – темный, словно обугленный, перенесший такое, о чем и думать невмочь. Не боялась, что ударит иль сотворит иное, паскудное, как Третьяк. Не боялась, только глядела со всей невинностью, какая жила в ней.

Она шмыгнула носом, вытерла рукавом неведомо откуда взявшуюся слезу, и Басурман выпрямился тяжело, по-стариковски, выронив какое-то слово на ходу – не матушкино ли имя? Сел возле очага, спиной к Нютке, и словно забыл о ней.

Отрубленные руки, проклятия, «прелюбодейка», ненависть, щедро рассыпанные по следам матери, тянулись за дочерью, словно она в чем виновна.

– А меня и на белом свете не было тогда, – громко сказала Нютка, не избавившись от смелости, дарованной крепким пойлом.

– Сказывают священники, слава детей – родители их. У тебя – бесславие. И за их грехи отвечаешь, – сказал Басурман больше, чем за все прошедшие дни.

Потом ели они в полном молчании, а, уложивши голову на постель, Нютка повторяла: «За грехи отвечаешь» – и тряслась, точно в зимовье не протоплен был очаг.

Даже малый покой обрести им в тот вечер было не суждено.

– Оголодал я, словно волк. У вас мясцом пахнет. – Третьяк отодвинул щит, ввалился в зимовье, зажег полдюжины лучин, словно не замечал недоброго взгляда Басурмана.

Рассказывал про идолов вогульских, про буран, что чуть не свел его с пути. Про деньги, которые обещал хозяин сонмища. И меж речами успевал пожирать оленину, сготовленную Басурманом. Жир тек по усам и бороде, щеки лоснились, глаза сыто блестели. Он учуял запах крепкого вина, вытребовал «пару чарок» и стал еще наглее. Потом подозвал Басурмана, что-то шептал ему в ухо – того Нютке знать не полагалось.