18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Зелинская – Блокадные дни. «Жёлтый снег…» (страница 65)

18

– Чудак. Очень просто. Он – начальник гужевого обоза…

И мой приятель рассказал, что с каждого возчика, а их в обозе Олейникова до тридцати, тот получает в день килограммовую буханку хлеба, а раз в неделю в обозе забивают коня, т. е., как говорит сам Олейников, «режут лошадь». Составляют акт о том, что пала от истощения, и требуют из воинских частей новую, взамен.

Принесенное мной показалось нам с Марианной Евгеньевной богатством. Это подкрепление мы экономно растягивали до самого отьезда в Тихвин моих близких. Часть они взяли в дорогу через озеро, часть оставили мне.

Через несколько дней после отъезда моих близких до меня дошла страшная весть. Некто лейтенант Белаш сообщал в открытке, что 13 марта погиб мой брат Сергей. Он был убит наповал снайпером.

Сергей был перед этим ранен и после перевязки, не надев каску на перебинтованную голову, вышел на крыльцо домика в Колпине, где был медсанбат. Снайпер, совершенно очевидно, поймал в прицел белую повязку.

Белаш нашел мой адрес в полевой сумке брата и написал открытку. По интересам и возрастам мы с Сергеем никогда не были особенно близки, но я любил его как брата и глубоко уважал за прямоту, стойкость и мужество и за благородство характера. Просидев три года под следствием в 1937–1940 годах, он, несмотря на то что ему переломали три ребра и выбили почти все зубы, не подписал ни одного протокола против кого бы то ни было и тем спас от приговора своих «подельников», многие из которых сразу во всем «сознались». При смене Ежова Берией был краткий период, когда часть незаконченных дел было приказано считать вредительски организованными Ежовым, и потому «пересматривались». Брата освободили, как и его соучастников, с предложением этому полуживому человеку возглавить прерванную ответственную работу. Предложение было смехотворным – человек действительно был полуживым. Едва-едва за год, проведенный в Старой Руссе, он начал было приходить в себя от трехлетнего заключения и следствия, и тут началась война. Его призвали в армию, хотя со всеми своими травмами он был, конечно, годен к службе лишь ограниченно.

И вот он убит.

Впрочем, я знал, что перенесенное им в 1937–1940 годах притупило его волю к жизни. И я понимал, что жить в таком состоянии духа, как у него, – это сознательно идти к гибели. Но одно дело – прийти к такому выводу, другое – узнать о гибели близкого человека.

Несколько дней я маялся мыслями о нем, припоминая тысячу детских происшествий, я слышал его голос, видел его жесты. Сергей был на четыре года старше меня, но в какие-то периоды мы вдруг словно становились ровесниками: так, в 1920–1921 годах мы оказались одновременно на кавалерийских курсах, потом, еще через несколько лет, – студентами… Несколько дней я не мог думать ни о чем, кроме его гибели. Я плохо спал и, сознавая, что надо хотя бы через силу ходить, топтался в своей полутемной комнате, но в госпитале в передышке между перетаскиванием носилок лежал, обессилев, ничком или сидел неподвижно в приемном покое. Мои сослуживцы, узнав о случившемся, относились ко мне очень бережно – старшая сестра приемного покоя Анна Анатольевна крепко приструнила Ваньку, и тот на какое-то время перестал понукать и тиранить меня. А я ощущал, что силы мои на исходе, протяну я недолго и, конечно, если хотел жить, надо было уезжать вместе с моими. Да и город был полуживым. Но в то же время теперь, после гибели Сергея, я понимал, что мое присутствие тут – это единственное, что может сберечь место, куда всех – не только Марианну Евгеньевну и Лялю, но и семью брата – можно будет взять после войны из Кологрива. Ведь в Старую Руссу[14] без Сергея как хозяина не к кому будет возвращаться – я-то навеки связан с Ленинградом.

И еще я думал о том, что вот-вот известие о гибели Сережи дойдет до Кологрива, до мамы и Екатерины Александровны[15]. Из нас, троих братьев, Сергей был мамин любимец – как-то выходило, что ему всегда доставалось больнее других в жизни. В детстве он больше всех болел, в юности и зрелости при его прямом и бескомпромиссном характере «шишки» доставались ему отовсюду. И вот мама узнает, что его уже нет. Я даже не мог себе представить, как она это переживет. Разве что дети его помогут. А вот как Катя? Я знал, как тяжко она переживала его заключение, и как ожила, когда он вернулся… А теперь что с ней будет?

В шестидесятых-семидесятых мы с женой ездили в Колпино, где было небольшое военное кладбище, тщетно пытаясь добиться в местном военкомате разрешения написать на одной из пирамидок, где стояла надпись «65-й стрелковый полк», имя моего отца. В начале восьмидесятых кладбище срыли, на его месте сразу что-то выстроили, и было сообщено, что все останки перенесены в Красный Бор, где будет общий мемориал.

Услыхав это, дядя зло махнул рукой, а в очередной раз, когда я сказал, что мы собираемся в Красный Бор добиваться того же, что не удалось в Колпине, рассказал мне следующее.

Однажды он был приглашен участвовать в комиссии по перенесению прахов знаменитых людей с разных городских кладбищ в некрополь мастеров искусств Александро-Невской лавры. Не помню, говорил ли он, в каком виде были доставленные в некрополь останки, но сохранилось в памяти, что речь шла не об одном, а о нескольких прахах. И около каждого праха лежала придавленная камешком бумажка с именем. Дядя их называл. Имена сейчас не помню, но ведь перезахороненных в разное время было много. И Дельвиг, и Куинджи, и Шишкин, и Крамской, и Витали до революции покоились отнюдь не в лавре, а кто на Смоленском, кто на лютеранском Волковом, кто еще где… Процедура перезахоронения была совершена, комиссия при этом присутствовала, но через какое-то время одна из служащих музея в лавре конфиденциально сказала дяде, что бумажки, которые к прибытию комиссии были прижаты камешками, перед этим носило налетевшим ветром между могил, удалось их разыскать не все и пришлось спешно дописывать недостающие по имеющемуся списку, что едва успели к прибытию комиссии. А уж чтобы разбираться, где какая до этого лежала, было не до того…

– Да кабы только это… – сказал В.М.

И предложил мне сравнить старый и новый планы того же кладбища. Почему некоторые надгробия, даже из тех, что там исконно и были, переехали впоследствии с места на место? Группировались по профессиям? Или поступил приказ выпрямить дорожки к очередному приезду начальства? Как я думаю, зная нашу жизнь, спросил он, прах при этом переносили?

– И это, заметь, еще самое знаменитое кладбище города, – сказал он. – А ты говоришь – Красный Бор! У них там что? Другое государство? Нет там праха Сергея…

24

За неделю после получения открытки лейтенанта Белаша я извелся. А тут еще поранил руку. Поздно вечером перед сном при попытке отрезать горбушку хлеба нож у меня как-то сорвался, и я угодил острым концом в какой-то большой сосуд на ладони. Кровь забила буквально фонтаном. Она приостанавливалась только тогда, когда я зажимал артерию у локтя, и вновь била, как только отпускал. Стол оказался обильно политым кровью. При этом я сам не мог даже перетянуть руку – одной рукой узел не сделать, а из второй буквально хлестала кровь, едва отпускал. Было половина второго ночи, после одиннадцати ходить по улице воспрещалось. Я стоял над окровавленным столом и растерянно думал, что же делать? Потом сообразил – в соседнем доме, в Басковом, 16, помещался какой-то штаб. Попробую добежать туда – может быть, там случайно дежурит врач. Как был, без пиджака, в одной рубахе и брюках на подтяжках, не запирая входной двери в квартиру (где я был один – соседка жила на казарменном положении), я выбежал на улицу к соседнему подъезду. На мое счастье, он оказался отперт. И встретил двоих дежурных. Один из них, увидев мою руку, спросил:

– Под обстрел, что ли, попал, гражданин?

Я ответил, что сам случайно поранился, и спросил, нет ли у них дежурного врача. Руку отпустить не могу… Оказалось, что подсменный доктор в штабе есть, и через десять минут я сидел на белой табуретке в перевязочной, и пожилой врач, умело и ловко обняв мою руку, зашивал ее шелком. Потом забинтовывал, одновременно расспрашивая, кто я и как вышло пораниться. Выйдя в соседнюю комнату, где стояла его койка и столик, он написал мне медицинскую справку, а затем угостил чаем с сахаром и куском полубелого хлеба. Хлеб был с маслом.

Вовек не забуду доктора (тут пропуск, и затем написано: «имя, отчество и фамилия доктора – в моей записной книжке 1942 года». – М.Г.).

В самые тяжелые для меня дни после известия о гибели брата Сережи к нам в приемный покой пришло второе такое же горе… В другой смене, не в той, где я работал, была сестра – имени ее не помню – моложавая, лет 35, не больше, проворная и быстрая, несмотря на исхудание. И вот вышло так, что утром, когда я пришел и сменил усталого санитара, она, эта сестра, задержалась за разговором с Анной Анатольевной. Вот она уже сняла халат, надела пальто и шапку. И тут рассыльный из канцелярии принес письма и бандероли и подал Анне Анатольевне пачку конвертов. Та как-то странно глянула на одевающуюся, хотела что-то спрятать под другие конверты, но та уже поймала этот взгляд и застыла, глядя в лицо Анны Анатольевны. Затем бросилась к ней и вырвала конверт у нее из рук. Да та уже и не сопротивлялась. А потом раздался какой-то нечеловеческий, невероятный, почти звериный крик: