Елена Зелинская – Блокадные дни. «Жёлтый снег…» (страница 50)
В сентябре 1950 года Сивков был арестован по «делу об обнаруженных в Эрмитаже хозяйственных злоупотреблениях». Он был исключен из партии, и, хотя его освободили в 1951 году под подписку о невыезде, в 1952-м последовал вторичный арест, суд, а затем и приговор на 12 лет. Сивков, он был уже пенсионного возраста, отбывал заключение на Куйбышевстрое. Но, по-видимому, вина его была не столь значительна, сколь несчастливыми для всего, что касалось культуры Ленинграда, были годы 1950-1952-й. На Куйбышевстрое Сивков получает одну за другой благодарности и денежные премии, и уже в 1954-м он досрочно освобожден, а в 1955-м снова на должности главного архитектора Эрмитажа. В этой должности он и пребывает до конца своей трудовой жизни, в последний период, вероятно, по причинам чередующихся месяцев нездоровья и относительной бодрости то, уходя на покой, то, опять возвращаясь к работе в Эрмитаже. Преобразования зданий Эрмитажа в тот великолепный музейный ансамбль, что мы сейчас видим, было, несомненно, содержанием жизни архитектора. Из ветеранов Эрмитажа, тех, кто знал А.В. Сивкова, мне удалось поговорить только с хранителем Николаем Николаевичем Никулиным.
– Он много полезного сделал, очень много, и был большим патриотом Эрмитажа, – сказал Николай Николаевич. – Сивковский переход между Зимним и Эрмитажем знаете? Помню, в одной двери красного дерева в этом переходе торчал после войны большой осколок артиллерийского снаряда… Я уговаривал Сивкова не вынимать этот осколок. Память же… Но не уговорил. А вот другой пример… В западной части крыши Зимнего дворца, ну, на той стороне, что глядит на Адмиралтейство, есть башенка светового «телеграфа Шиллинга». Этим телеграфом Зимний дворец связывался с Кронштадтом, а по цепочке сигнальных вышек и с Варшавой… И я как-то у Сивкова спросил: почему, раз Зимний дворец избавляется от позднейших напластований, не убрать эту башенку? Инородная, поздняя, это ведь уже середина XIX века. Надо, мол, и ее убрать… Нет, говорит, вот ее-то как раз надо оставить. И слава богу, меня не послушал…
Забегая вперед, замечу, что уже после войны, когда выяснилось, что отсутствие отопления во время блокады нанесло зданию огромный ущерб – тут Иосиф Абгарович с главным архитектором и главным инженером порой буквально сутками пропадал в залах и галереях, так что туда ему даже носили на подпись бумаги. Слов нет, приспособить огромное здание к благородному назначению служить экспозиционным полем великому искусству – цель, достойная всяческого уважения, но к достижению этой цели имелись препятствия…
Из верных источников Крутиков узнал, что И.А. Орбели спит и видит, как бы выжить из здания Зимнего дворца вовсе к этому времени захиревший Музей Революции. Директором этого музея была С.И. Павлова, которой не под силу стало тягаться с планами Орбели, искавшим только рычага, чтобы повернуть путь Музея Революции к дверям Зимнего.
А русский отдел стал как раз таким рычагом. Ведь с 1938 года в стенах Эрмитажа уже существовала большая выставка «Военное прошлое русского народа», инициатором и создателем которой был талантливый ученый секретарь Эрмитажа Лев Львович Раков[3]. В создании этой выставки участвовал и я, как приглашенный по договору помощник, отчего Орбели знал меня в лицо и даже по имени-отчеству.
Приняты мы были очень доброжелательно. Иосиф Абгарович, как говорят, заболел идеей нового отдела, русский патриотизм, повторяю, был в это время в самой моде. Новая докладная записка оказалась на письменном столе академика и, приобщенная к докладу, была отвезена в Москву. Скоро оттуда пришел приказ о создании нового отдела и переводе его в Эрмитаж, для чего Музею Революции предлагалось отдать ряд помещений. Но при этом было приказано сократить штат нашего отдела до трех единиц. Выбор их был очень труден для Михаила Захаровича, мотивировать этот выбор надо было и перед коллективом, и перед Орбели. Приходилось отказываться от тех, кто не имел хранения, кто не был искусствоведом. А таковым являлся у нас Валентин Борисович, более всех нас сидевший на «письменном» труде. За годы злоключений отдела мы трое особенно сблизились и бесчисленное число раз совещались, как выбраться из Музея Революции, а потом и из Музея этнографии. Мы сообща работали в архивах и проводили вместе множество часов в читальном зале, наконец, дружили, как говорят, «домами». Словом, решение оставить Валентина Борисовича вне отдела, хоть это и не лишало его работы – в Музее этнографии его сразу же назначили на такую же ставку – далось Михаилу Захаровичу очень тяжко. Неприятно было, конечно, и мне. Как будто в чем-то словчил перед другом. Отчасти утешало только то, что и в новом отделе Валентин Борисович при его культуре и знаниях найдет себе дело. Орбели нас обнадеживал – надо, мол, всего несколько месяцев подождать – откроются новые выставки, и он сможет расширить штат, а тогда первая же вакансия будет передана нашему другу.
В апреле и мае 1941 года мы перевезли наши фонды на этот раз без попутной спешки на машинах Эрмитажа и с помощью рабочей команды, распаковывавшей и разложившей фонды в новых помещениях. Итак, за шесть лет мы четыре раза переезжали. Русская поговорка гласит: «два раза переехать – все равно что раз погореть». Мы не погорели, но, конечно, поломано и разбито было немало предметов. Была ли оправданна такая трата энергии, нервов и материальных средств, не говоря о том, что при этом сворачивались уже работавшие выставки?
В конце мая по приказу И.А. Орбели начала работать комиссия под председательством В.Ф. Левинсон-Лессинга, имеющая целью пересмотреть наши фонды и выяснить, что следует оставить в Эрмитаже, а что передать в музейный фонд для передачи в провинциальные музеи. Начали с просмотра коллекции живописи, затем при просмотре других материалов в работу должны были быть включены и эрмитажные экспонаты. А мы с Михаилом Захаровичем стали в свободные часы подумывать о выставке русского прикладного искусства, постоянно сожалея, что нет с нами золотого пера Валентина Борисовича.
Но тут грянуло объявление войны, и тотчас, на другой же день после извещения о ней, завертелась безумная спешка эвакуации Эрмитажа.
6
Должен сказать, что не являюсь поклонником И.А. Орбели, невысоко ценю его как ученого, администратора и особенно как человека. Но подготовку к эвакуации и все связанное с ее осуществлением он провел блестяще. Злые языки Эрмитажа говорили, что это успех был для него особенно важен потому, что давал возможность сравнить проведенную в 1917–1920 годах эвакуацию ценностей Эрмитажа в Москву и возвращение их в Петроград под руководством и при энергичном участии тогдашнего директора Эрмитажа С.Н. Тройницкого. Тройницкого же Орбели ненавидел и направленно порочил при каждом удобном случае. Так или иначе, но тем, как проводилась эвакуация 1941 года, Иосиф Абгарович мог гордиться совершенно справедливо.
Не знаю, во время ли финской войны или сразу после нее, всем музеям Ленинграда и пригородов был отдан приказ срочно создать планы эвакуации их собраний, разделив экспонаты по степени уникальности на очереди и заготовить под них тару, способную вынести дальнюю дорогу. Впоследствии из рассказов сотрудников других музеев я узнал, что только академик Орбели выполнил эту подготовку должным образом. Остальные этого отнюдь не сделали. Оно и понятно – зачастую органы снабжения и партийные инстанции играли здесь в привычную им игру волокиты и обмана. Когда директора музеев требовали сухих досок, пакли, жестяных скоб и т. п., необходимых для изготовления добротной тары, им отпускали это очень скупо, объясняя, что все это необходимо для кровельных работ, ремонта жилфонда и т. д. Да еще могли обвинить в попытках действовать «на панику». С академиком Орбели так разговаривать не смели. Вопросами эвакуации занимался он сам, умел в ярости орать в трубку и, чуть что, звонил либо в Москву, либо в Горисполком прямо П.С. Попкову. Тут тон его ругани менялся (я сам был этому свидетелем), становился журчаще медовым, но настоятельности и убедительности не менял, расписывая «трудности Эрмитажа» и прося помощи. После этого все сезамы разом открывались. Так было им добыто здание Сампсониевской церкви на Выборгской стороне и получен кредит на бригаду плотников, которые там более года работали, имея под рукой все необходимые материалы и списки, составленные хранителями. С великими предосторожностями экспонаты группировали и по ящикам и по очередности эвакуации. При составлении этих ведомостей хранители должны были контактировать с главным инженером Эрмитажа П.П. Фирсовым. Больше года в церкви Сампсония заготовлялась эвакуационная тара, и с утра второго дня войны мы все, сотрудники обоего пола и любого возраста, кроме тех, кто был призван в войска, включились в работу по упаковке экспонатов первой очереди, в которую входили особая кладовая, картинная галерея и исключительно узкий список экспонатов из других отделов. Работали по 14–16 часов в сутки с 8–9 утра дотемна с перерывом на спешную еду. Часто оставались ночевать в Эрмитаже: например, мы с Михаилом Захаровичем на горе ковров в кладовой русских тканей. В эти первые три недели я работал в одной из бригад по упаковке картин. Принимая их из рам, оставляли всегда этикетку с надписью, что за картина была в раме, затем вынутую из рамы картину вставляли в гнезда в ящиках – каждая имела свое определенное документированное место. Полотна помещались по 5–6 в ящике. Закрывали крышкой, подбивали клеенкой на пакле, завинчивали шурупы, и ящик за железные скобы-ручки отодвигали «на ход», к дверям отдела, где его брала другая бригада, несшая готовое на первый этаж. Я также мельком видел бережную укладку на машины у Комендантского подъезда, но шла она и через другие выходы. Грузовики увозили ящики на Дворцовую набережную. Далее под контролем сотрудников Эрмитажа и под охраной красноармейцев-стрелков шла погрузка в вагоны. Через три недели после начала войны ушел первый эшелон, увозя огромные ценности и группу сотрудников, составивших на время войны персонал «филиала» в Свердловске, где ящики разместили в соборе. Заведующим этим филиалом был назначен уехавший с первым эшелоном В.Ф. Левинсон-Лессинг.