Елена Зелинская – Балканский Декамерон (страница 6)
– Это только твое решение. Я же видел, как ты держишься перед камерой.
Тогда, в Белграде в «Трех Шеширах», на съемках этой простенькой сцены в ресторане, вдруг, как из ниоткуда, появилось и стало нарастать чувство совместного движения.
– Я видел, как ты держишься перед камерой. – Он стоял под дождем на булыжной мостовой, на его мокрое лицо падал свет старинного фонаря – и я не слышала в своей жизни лучшего объяснения в любви.
6
– Рюлова, как он всегда говорит именно то, что я хочу услышать? Он словно видит что-то во мне. А потом осторожно касается пальцем – чуть-чуть, – и я отзываюсь на это всем своим существом.
– Лена! Он актер, он эмпат. Он просто зеркалит тебя.
– Ты хочешь сказать, что он просто отражает мои чувства? Что у него нет своих?
– Ну, какие-то есть. Ему интересно. Иначе что бы он с тобой рядом делал все это время. Но это не то, что ты думаешь. Здесь нет понимания – только зазеркалье.
– Ты договоришься до того, что его вообще нет. И что я просто разговариваю со своим воображаемым другом.
7
– Это, конечно, против всех моих убеждений, это не профессионально, но я не мог… Я снял… нет, записал не в студии, так… я спел тебе. Вот, сейчас пришлю.
Он говорил немного смущенно. И было неясно, что именно его тревожит: то ли то, что голос не звучит как вживую, то ли то, что все это звучит слишком лично.
Если бы кто-нибудь хотел собрать в одно целое все мои тайные желания, несбывшиеся ожидания, видения, в которых не смела признаться и самой себе, – он не мог бы придумать лучше, чем вывести на опустевшую сцену моей жизни этого человека. Подарок – остроумный, изящный и – безопасный. Как игрушка для ребенка, на которую он долго и вожделенно смотрел, отираясь у прилавка игрушечного магазина, – игрушка, о которую не порежешься.
Я давно догадалась, откуда это. Я узнала мягкую и ласковую усмешку человека, который теперь мог говорить со мной только издалека, чуть-чуть, осторожно поправляя линии на моей ладони.
Спустя месяцы после похорон жена моего брата решилась разобрать его стол. В самом углу, в маленькой бархатной коробочке лежало кольцо с голубыми камнями. И маленькая приписка – «Лене на др». Я открою эту коробочку и надену кольцо ровно тогда, когда он и хотел.
8
Вот чему я уже научилась на Балканах – это не суетиться. Не гнать, как в Москве, время – вперед, отбрасывая все без оглядки, – проехали, летим на новую встречу, новые люди, скорее, что успел за день, три телефона, мессенджер и по дороге еще заскочить в ГУМ. Здесь, как в замедленном кино, как в детстве на даче, время медленно подкатывается к тебе морской волной, и ты тянешь вино, глядя, как ковш Большой Медведицы почти касается холмов, черпая лунный свет и запах розмарина, и не стрелка отсчитывает мгновения твоей жизни, а звон цикад.
Мы плывем по теплым волнам. Останавливаемся, раскидывая руки, и плавно качаемся, лежа на спине и подставляя солнцу и брызгам свои лица. Потом снова плывем, он уходит вперед быстрыми и сильными движениями, куда-то к буйкам. Возвращается, стряхивая с лица воду, что-то рассказывает, прерываясь, ныряет. Мы говорим что-то необязательное, и иногда я даже и не слышу, чуть оглушенная плеском волн, но слова сплетаются, как брызги, и уже неважно и неясно, кто что сказал. Я плыву медленно, впитывая в себя каждую секунду: камни старой крепости на берегу, и открытый сияющий горизонт, и кораблик с игрушечной трубой и синей полосой по борту, и теплую ладонь солнца на своей макушке, и ловкие движения пловца, который кружит вокруг меня, и узкую улыбку на мокром лице, и этот темный балканский взгляд. Нет, не надо ничего останавливать, пусть так же неторопливо перекатываются эти мгновения, они уже все – мои.
– Слушай, вот только перестали разговаривать, я почувствовал, что замерз.
Мы озираемся – а где мы? Куда мы заплыли? Я уже и буйков не вижу.
– Наверное, мы уже в Хорватии.
– Что будем делать?
– А поплыли дальше, в Дубровник.
Это потом станет нашим мемом – плыть в Дубровник.
– Извини, я не ответила на твой звонок. Я плавала.
– В Дубровник?
– Нет. В Дубровник только с тобой.
– Ты на море. А я на берегу Дуная.
Чего я еще теперь умею? Я умею не думать о последствиях.
Лето было совсем маленьким. Да что там говорить – спасибо, что вообще выпали нам эти семь дней.
Мы все время говорим. Это такое известное возбуждение, когда только что закончено большое дело, и вроде уже ничего не надо делать, и кажется, что все еще тут, в твоих руках, и ты можешь что-то изменить или добавить, да и даже без этого отголоски нашего большого путешествия еще так живо звучат в головах, что мы продолжаем перебирать их, словно смакуя самые вкусные кусочки.
Мы идем по тропинке вдоль ущелья, поросшего кустами. Внизу бьется горная речка. Мы останавливаемся, и он машинально срывает с куста ягоды, я даже не знаю, что это – маленькие, пушистые, красные. И я осторожно, чтобы не коснуться, беру по одной с его протянутой ладони.
Каменные ступеньки ведут вниз, к берегу, к маленькой устричной ферме, где работает моя приятельница. Я держусь одной рукой за веревочный поручень и спускаюсь медленно, чтобы не соскользнула нога в мокрых босоножках. Деревянные столы под навесом, ржавое кольцо у маленькой пристани, лодка и длинные ряды натянутых к горизонту канатов с буйками, где растут гроздья устриц. Нам их выносят на деревянном подносе, они переливаются жемчужным светом и пахнут морем.
– Смотри. Они еще живые. – Он чуть дотрагивается до перламутрового тельца, и оно вздымается, будто вздыхает.
Марина, моя приятельница и хозяйка фермы, ставит перед нами бутылку белого вина.
– Я же за рулем.
– Да и мне столько не выпить.
– Пусть стоит.
Волосы липнут ко лбу, мокрое полотенце, накинутое на плечи, сохнет, не давая свежести.
Летнее счастье тел, укутанных в облако жара.
Спросила как-то своего друга, такого же эмигранта-москвича: типа, если бы все наладилось и можно было бы нормально работать в Москве, вернулся бы? Он подумал, пожевал губами, а потом ответил честно, – он же мне друг, Марат: «Я больше не хочу ходить одетым».
Горячие камни, песок.
– Давай немного посушимся и пойдем выпьем кофе.
– А заодно и попробуем прочесть текст.
У меня в корзинке, как у Красной Шапочки, всегда припрятаны пирожки.
Вкус соли во рту, белое солнце над головами и балканская нега в каждом движении.
– Хочешь, скажу тебе, как я себя чувствую, когда я с тобой?
– Не говори! – он приподнялся на локте. – Потому что я знаю.
– Ну и как, по-твоему?
– Как с лучшим другом.
В подчеркнутом слове «лучшим» прозвучало вдруг нечто грузинское. Вообще чем-то балканцы с ними, с грузинами, схожи, – наверное, ярко выраженной мужской сущностью.
– Это так, – легко соглашаюсь я на друга, причем лучшего, – но есть еще кое-что.
Он откидывается назад и закладывает руки под голову, словно устраивается поудобнее в партере, чтобы прослушать монолог примы.
– Когда я с тобой, – намеренно тяну я, чтобы дать ему больше простора для размышления, – когда я с тобой, я чувствую себя школьницей, сбежавшей с урока.
Он хохочет, снова садится и не дает мне продолжить.
– Это потому что я – школьник!
9
Рюлова просыпается в четыре утра, поэтому первая реляция настигает меня еще в постели. Впрочем, я обычно тоже в это время уже сижу на балконе и, глядя, как бледнеют и гаснут уличные фонари, пишу вот этот самый текст.
– Мне к врачу сегодня, – скорбным голосом сообщает она, – и я боюсь.
Вот когда боится Рыбакова, на нее можно прикрикнуть, а можно перечислить список отсутствующих органов, без которых я свободно обхожусь уже много лет, и даже пошутить.
– Дай мне хоть немного попаниковать, – скажет Рыбакова и будет писать длинные письма в мессенджер с детальным описанием всех анализов и их неутешительных результатов.
– Не горюй, – скажу я, – если надо будет ехать оперироваться в Белград, я поеду с тобой. Снимем квартиру, и у меня будет повод бегать на свидания.
– А как ты своих оставишь? – спросит подозрительно Рыбакова, а я отмахнусь – они поймут.
С Рюловой так нельзя. Я попробовала как-то, глядя на ее головку, вжатую в воробьиные плечи, иронично заметить – болит? У всех болит, подруга. Это нормально.