Елена Щелканова – Две Луны и Земля (страница 9)
Бабушка заливалась соловьем и не слышала меня.
«Бабушка! Ёж, твою мать!» – орала я, отчаявшись по-хорошему, и топала ногой.
Наконец, услышали. Коллектив покатывался со смеху, мне было три года. Бабушка упирала руки в боки:
– На тебе! А вот и мой крест! Оставили на меня больного ебеночка. Ни дня мне нет покоя под конец жизни.
– Иди, Сима, – строго говорила Анна Ивановна, – ребенок спать хочет.
– Ебенок! А я просила его рожать? Скажи мне, Аня!? Просила?
– Давай уже, иди, Сима, – вторила Мария Михайловна, суровая, тощая, похожая на кудрявого индейца.
– Наказанье, крест, – ворчала бабушка, – пошли, ладно.
И мы шли на наше соседнее крыльцо, а смех и разговоры возобновлялись. Бабушка укладывала меня и пела:
«На последнем сеансе,
В небольшом городке
Пела песню актриса,
На чужом языке.
Сказки Венского леса
Я услышал в кино,
Это было недавно,
Это было давно.»1
Я уже спала, и сквозь сон слышала скрип половиц, бабушка шла со вздохами и причитаниями в свою спальню.
Это было мое личное Сосновое, которое хранилась в особом месте в душе, не доступном никому. Когда я открывала мою синюю мыльницу с коконом от бабочки, домиком улитки и веточкой пихты с зеленой шишечкой, я сразу туда возвращалась.
Путь домой
Лето рано или поздно заканчивалось. Вдруг становилось ясно, в этом бесконечном дне, казалось бы, в разгар лета, уже спрятан конец. В едва ощутимом холодном ветерке, в неожиданно опавшем, среди буйной зелени, беспричинно – желтом листке, в наливающихся ягодах, в ранних закатах. Все они на свой лад шептали: «Осень близко». Теперь каждый летний день все больше окрашивался осенью и отъездом. 2 августа мама всегда объявляла: «Илья пророк бросил в воду холодный камушек». А потом добавляла: «И пописал в воду», – и хихикала. Тот редкий случай, когда даже писанье в воду меня не радовало. Я очень болезненно относилась к концу чего-либо. И конец лета был для меня всегда мучительно ожидаемым.
Начинались сборы.
В обратный путь вещей, почему-то, становилось намного больше. Часть мешков, тюков и чемоданов еще по пути в Сосновое выходила из строя. Но на это закрывали глаза, опьяненные тем, что мы хоть как-то добрались. Потом, естественно, про сломанные и порванные молнии и ручки благополучно забывали и вспомнили только, когда через три месяца приходило время отъезда.
«Ноги моей больше не будет в Сосновом», – вопила бабушка, швыряя об пол сумку с вырванной молнией. – Еще одну поездку я не переживу! Сами ебеночка сделали, сами его и возите на дачу! Вот вы запоете после моей смерти, а мне недолго осталось! Будет вам и дача, и срача на всем готовеньком».
Бабушка хватала ртом воздух и запивала валидол компотом: «Мать променяла на ёбыря! А ёбырю, Жанна, одно надо! Мать тебе никто не заменит! Потеряешь мать, потеряешь все!!»
Мама при этих словах начинала бить себя кулаками по голове и метаться из угла в угол.
«Иждивенец! – вопила бабушка. – Все лето просидел на жопе ровно. Палец о палец не ударил, ел, пил, срал. Гвоздь забить не может. Сумку сраную за три месяца не мог починить».
Мама продолжала метаться и заслонять папу.
– Сенечка, давай уйдем! Уедем! Потом вернемся за вещами.
– Потом!? – орала бабушка. – Потом тут ничего не останется, тут все разворуют. Вам хорошо, не вами нажито! Явился с маленьким чемоданчиком.
Это могло продолжаться часами, если бы, на счастье, в дверь кто-нибудь не стучал.
– Сима, сколько можно? – грозно упирая руки в бока, стояла в дверном проеме Анна Ивановна. – Грузовик только тебя ждёт! Весь лагерь слышит твои крики.
– Это моя душа кричит, Аня! Болезнь моя кричит! Эти паразиты меня до инвалидности довели, – бабушка садилась и начинала плакать. – Это не дети, это – колорадские жуки!
– Сима, заканчивай пиздрики. В городе поплачешь, – Анну Ивановну не удавалось сбить с толку.
Бабушка со стонами начинала перематывать чемоданы поясами от платьев. Все вокруг пахло валидолом и антимолью. Мама бесполезно мешалась под ногами и всхлипывала. Папа ворчал, что ноги его тут больше не будет, но очень тихо, чтоб, не дай Бог, бабушка не услышала. Мама на глаз пыталась определить, не бросит ли ее папа, после таких оскорблений. Я тоже слонялась без дела, вставая на ту или другую сторону. Присутствовал шанс попасть под горячую руку, поэтому, стоило принимать сторону сильнейшего, то есть бабушки.
И вот со скандалами, криками, плачем, под угрозой размена квартиры, мешки, кульки, тюки оказывались запакованы. Вид их устрашал еще больше, чем при приезде, а казалось, хуже багаж выглядеть не может, но нет, может. Каждый сквозь зубы цедил: «Все, это последнее лето, больше никогда».
«Будь оно все проклято», – на прощание говорила бабушка.
Мы присаживались, без этого никак. Осматривали опустевший дом. Прощались каждый раз навсегда. Сосновое зимой всегда горело. Горели дома, корпуса в лагере, деревья, магазины, даже станция горела. Наш дом тоже не был застрахован, да и не принадлежал он нам никогда. Именно, поэтому, сборы всегда оказывались так трагичны, оставить на следующий год хоть что-то представлялось невозможным.
В доме – эхо, полы вымыты.
Я попрощалась с домом задолго до отъезда, месяца полтора я уже прощалась, ровно с середины лета.
А сегодня вот, настоящий конец, и нельзя к нему подготовиться, как выясняется.
Ком в горле.
Встаем. Ключ в замке.
Все! Прощай, Сосновое!
Путь назад был грустным, мы с родителями – на поезде, бабушка с продуктами, накопленными за летом, нажитыми непосильным трудом, – в грузовике. Опять же, приехать по замыслу требовалось не заметно, ибо вдруг соседи заметят, сколько у нас чемоданов, а если они еще пересчитали, сколько мы увозили и сколько привезли (!), так и до ограбления не далеко, а до сглаза – вообще рукой подать.
Но в нашей семье понятия «не заметно» не существовало, а помноженное на невозможность «незаметно» в нашем доме на проспекте Суслова (нас уже переименовали), это давало какие-то всегда уникальные комбинации, какие угодно, но только не «незаметные». Поэтому, возвращались мы еще громче, чем уезжали.
В поезде я не могла отделаться от чувства, что я уже не в Сосновом, но еще не дома. Я с завистью смотрела из окна вагона на тех, кто в драных штанах тащил козу во двор или ругался с соседом, они никуда не ехали, оставались на своем месте. А я, временно лишившись точки опоры, чувствовала себя очень неуютно. Бабушка часто говорила: «Ни дна тебе, не покрышки». Именно так и можно было обрисовать мое состояние дороги обратно. Подавленное и подвешенное.
Воздух в городе обрушивался забытым запахом нагретого бетона, листва на деревьях казалась искусственной, под ногами – асфальт, на скамейке под домом – те же бабки и алкаши. Почва возвращалась под ноги. В подъезде пахло кошками, бомжами и общественным туалетом.
– Вернулись, Сима Борисовна? – ехидно интересовалась одна из соседок.
– Да мы и не уезжали, так на пару дней, некуда нам уезжать, нет ни дачи, ни срачи, – разводила руками бабушка. – А ребенка-инвалида надо бы на лето – на воздух.
И вздыхая, волокла чемоданы наверх.
Первая дверь с тремя замками, вроде, на месте. Вторая – тоже. Можно считать, повезло, не ограбили, квартира не сгорела, не залило. Подводим итог, отдых прошел успешно.
Начиналось наша обычная городская жизнь.
Родители
После нашего возвращения лето исчезало быстро. Не успевали мы опомниться, как на деревьях уже вовсю желтели и облетали листья.
Мы с бабушкой снова оставались вдвоем.
Бабушка быстро смирилась, что всю оставшуюся жизнь она будет тащить на своей больной шее неблагодарный крест, меня.
Но родители, в отличие от бабушки, продолжали на что-то надеяться и сопротивляться.
И, как назло, именно с родителями я становилась особенно невыносимой.
Когда они приходили вечером после работы, в меня вселялся какой-то демон, мне хотелось бегать, орать, прыгать на еле-живых диванах, чтоб из них летела пыль и вылезали пружины. Видимо, так я выражала свою радость от встречи.
Папа начинал делать из меня человека. Вынеся пару предупреждений, которые я, естественно, не слышала, он начинал ловить меня для дальнейшего битья.
Надо, для справедливости, отметить, что я всегда давала сдачи по мере своих небольших, но растущих сил. Я била в ответ, кусалась, плевалась и выкрикивала все нецензурные слова, которые знала. Бабушка, как и я, выступала категорически против такого воспитания битьем, но, пока она торопилась на больных ногах прилететь на защиту, я успевала получить одну-две оплеухи. Дальше папина стратегия воспитания наталкивалась на бетонную стену бабушкиной обороны, и всем становилось не до меня. Разгорался полноценный взрослый скандал.
Папа, кстати, не только меня бил, но и многому учил, например, как правильно мыть лицо. После мытья полагалось первым делом насухо вытереть брови, иначе вода из бровей продолжала бы литься на лицо и вытирай-не вытирай, все без толку.
Для папы я стала первым и последним трудным поздним ребенком. Появилась я у него в сорок шесть лет. К такому возрасту, когда он стал отцом, человеку хочется покоя. Сидя на диване, держать на коленях спокойную опрятную девочку, читать ей вполголоса книжечку про животных (папа обожал книги о животных), или раскладывать на столе марки с животными и потом класть их аккуратно в альбом пинцетом. Или слушать вместе молча пластинку Высоцкого, качая иногда головой и смакуя глубину мысли. Или тихо медленно гулять по парку и дома отмечать в специальном дневнике, какие породы птиц ты встретил. Для этого и нужен ребенок взрослому человеку, для тихой совместной и часто познавательной радости.