Елена Новикова – Кирпичная книга. Короткие тексты (страница 4)
Занавеска постепенно, очень постепенно из своего нежно-зеленого становится алой. Зритель не должен заметить, как это произошло, но увидеть результат! Ветер все сильнее, занавеска взлетает и опадает.
Входят люди в черном. Теперь у них отчетливо видны белые лица и руки, такие же, как у манекенов. Они ходят по сцене и «сеют», разбрасывают зерна. В том числе на рояль. Жесты очень пластичны, но не танец. Уходят.
Человек в черном вносит белую курицу и опускает ее на крышку рояля. Курица клюет зерна.
Курицу перед спектаклем не кормить. Но без живодерства! Курица должна кушать с аппетитом. Побольше зерен высыпать на клавиши рояля, чтобы курица, наступая на клавиши, добавляла звуков.
Люди в черном постепенно уносят: манекены, кресла, поднос с кофе. Дольше всего стоит на столе портрет ребенка, но и его уносят.
Музыка – Octo из последнего альбома Айги.
Курица должна клевать зерно до тех пор, пока в зале не останется ни одного человека. Если зрители окажутся тупые и будут ждать традиционного финала, бросить немного зерна в зал, и выпустить вторую курицу, через некоторое время третью…
Отношения с перекрестком
Он ждал зеленого света, чтобы перейти. Сзади осталась церковь, похожая на пирожное, и чебуречная, все та же, и стертый с лица земли кинотеатр, в котором когда-то летали разноцветные попугаи. Теперь там хорошо брендированная пешеходная зона, а он и есть пешеход, так что все честно.
Вперед и налево – рынок, где он тогда не мог, а сейчас не хочет ничего покупать, он зашел просто так, потому что образовалась лакуна, так сказать, дыра в биографии, или наоборот, оказался выломан кусок забора в суете, и туда имела шанс просочиться биография.
Рынок был пуст, как будто воскресенье не базарный день, зевающие торговцы лениво предлагали копченые ребра, китайские свитера и сухофрукты, а он делал вид, что внимательно оглядывает прилавки, разыскивая что-то действительно необходимое…
Он вышел на воздух, перешел обратно и подумал, что если бы он был собакой, обязательно пометил бы этот угол, на котором стояла телефонная будка. Телефон в ней был удачно сломан, и на 2 копейки можно было разговаривать ночь напролет. Но телефон не отвечал, и не ответит, наверное, уже никогда…
А дальше подворотня и двор, а во дворе флейтист. На парне было что-то длинное, а черные вьющиеся волосы стояли вокруг головы, и на них падал снег. Это было , и он наблюдал за музыкантом вон из того окна, и, глотая слезы, думал, что рояль, к примеру, с собой не потаскаешь.
Голова специально подсовывала на редкость глупые мысли, будто не хотела думать о важном. В углу двора стояли помойные бачки, и он вспомнил, что однажды они загорелись, и соседка поливала их прямо из окон… А вдруг кто-то выльет ведро на флейтиста? Ведь ночь, и нужно спать… Но флейтист доиграл и спокойно ушел. А он еще подумал , что в мире, где есть музыка, еще можно немного пожить, да…
На следующий день он, как обычно, пошел в социум, и за чашкой кофе рассказал про флейтиста своей коллеге, даме продвинутой и экстравагантной. Что город на несколько минут выпал в средневековье, и крысы уже строились в колонны, чтобы радостно шагать навстречу своей гибели… А может, не крысы, а дети, есть и такая версия легенды…
Коллега отхлебнула кофе:
– А я его знаю. Это Вадик. Когда он напьется, всегда ходит по дворам и играет.
И он подумал, что это он сам тот глупый ребенок, готовый идти за музыкой, куда она позовет. Собственно, до сих пор идет, и вот для чего-то снова вернулся на этот перекресток, или на , теперь уж и не разберешь: такие сложные отношения с перекрестком.
Фотография
У нее были претензии. Много претензий – синяя, зеленая и желтая – к этому человеку, этому персонажу, этому оратору. К каждому слову, к запятым и кавычкам, к походке, которая обязательно есть у речи.
А как он размахивает руками, а как он одет? Посмотрите, ведь это все равно что пугало нарядить во фрак и цилиндр!
Да. Нет. Он совершенно невозможен! И глаза ее стали искать, обо что бы опереться. Но взгляд цеплялся за какие-то фальшивые предметы: канделябр, гипсовую Мадонну, пепельницу в виде головы без одного глаза. В пепельнице этой никогда не было пепла! Представьте, он даже не курил, ведь это вредно для здоровья.
И все ее возмущение, как трактор на полном ходу, врезалось в столб: им оказалась детская фотография в рамке эпохи модерна, с вывернутой наизнанку геометрией и перламутровыми декоративными вставками.
Рамка тоже была фальшивая, наверное, куплена в антикварном магазине как раз для персонального спектакля. В семье его родителей, людей простых и работящих, отродясь таких безделушек не водилось.
А вот фотография – настоящая. В глаза смотрит мальчик лет восьми: такие волосы называют непослушными, школьная форма, как у всех, а глаза, как у щенка. «Я буду хорошим, я обязательно буду хорошим, вы только скажите, что нужно делать и хвалите меня, когда я делаю правильно! И я буду, буду, буду таким, каким вы хотите!»
Она снова взглянула на него: глаза были точно такие же, они ждали, что она, как строгая учительница, сейчас разложит все по полочкам и скажет: так делай, а так никогда.
И она промолчала, оставив себе и синюю, и зеленую, и желтую претензию. Пусть он хоть раз в жизни наваляет что-нибудь сам, и сам из этого выбирается, шагая по оранжевому лесу, проваливаясь в собственные следы.
Oшейник
– Ты как собака, которая лает на свой ошейник! – сказала она, и это было последнее, что я успел услышать и запомнить.
Я представлял себя собакой. Если ошейник надет на мне, я его даже не вижу, какой смысл на него лаять? А если ко мне ошейник несут, а я собака, то скорее всего это означает, что сейчас поведут гулять, а это ведь здорово! И лаять можно только от восторга. Но она сказала «на ошейник», а лаять на кого-то или на что-то это все же выражать недовольство…
Интересно, что я довольно долго думал о том, как и почему, но ни на минуту в голову не закралось сомнение, что я собака. Это как бы не обсуждалось, собака и собака, только зачем вот лаять?
И я решил обдумать как следует, хорошо это или плохо – быть собакой? Нарушает ли ошейник какие-нибудь мои собачьи права, должна ли приличная собака протестовать? И я подумал, что приличной собаке наплевать на ошейник. Что она ведет себя прилично не потому, что на нее его надели, а просто из чувства долга. Если разрешить бежать и прыгать, облизывая кому-то нос, то будет облизывать. Если скажут «рядом», будет идти рядом. Ошейник так, украшение.
Потом я подумал, что собаки становятся приличными в результате дрессировки. Собаку воспитывают, объясняют, что такое хорошо, а что такое плохо. Если не понимает, объясняют более доходчиво. И почему-то мне очень не захотелось быть дрессированным.
Мне хотелось быть диким, непредсказуемым, спонтанным. Я хотел охотиться на лягушку, рычать на проходящего мимо бомжа, кататься в траве, давя навязчивых блох. Я даже почувствовал, что спина начинает чесаться… И вот я представил, что в самый неподходящий момент, когда я решился укусить кого-то очень противного за ногу, мне предлагают ошейник… Ну, если хотите метафору – мне, дикарю, предлагают цивилизацию. Да, на такой ошейник я не то что стал бы лаять, а разорвал бы его в клочья!
Я представил, как разрываю ошейник в клочья, и тут как раз подошло время обеда. Можно выйти из офиса, пройти через дорогу, выпить кофе с хотдогом и позвонить ей…
– Что ты все-таки хотела сказать этой своей фразой про собаку и ошейник?
– Какой фразой? – удивилась она.
И я вспомнил, что эту фразу она мне сказала во сне, так что это даже не ее, а в некотором смысле моя собственная фраза. Значит, полдня я разговаривал сам с собой…
Чемодан
Лето пришло неожиданно, как гость с чемоданом: я у вас здесь немножко поживу.
Уселось посредине мира, раскрыло чемодан, и из него вылезли: две чайки, старое колесо, футбольный мяч, пугало огородное стандартное артикул 712498, билет на электричку до станции Лисий Нос от 8 июля 20** года, левый кед, панама красная в белый горошек, мухобойка, фляжка металлическая 1 шт., фонарик, пара коробков спичек, зонт-автомат с видами Венеции и чешско-венгерский словарь.
– Куда мне это все! – воскликнула Алевтина Петровна и заплакала.
На кухне вскипел чайник, оповещая мир удалым разбойничьим свистом.
Птиц Алевтина Петровна выпустила в окно. Они сделали вид, что падают, а потом взмыли сразу под самую крышу.
За окном в роскошной по-сезановски зелени краснело здание детской туберкулезной больницы. В парке при больнице по ночам пели лучшие в городе соловьи, причем совершенно бесплатно.
Опустевший чемодан лежал посреди комнаты, раскрыв свою пасть, или, если хотите, чрево. Шкафы опасливо жались по стенкам, чашки в серванте прятались друг за друга, книги дрожали всеми страницами, будто им холодно, даже обложки не спасали.
Алевтина Петровна помнила, как ее бабушка хранила в чемодане шубу, пропахшую нафталином. Когда наступали холода, она вывешивала шубу на балкон – проветрить, но запах был стоек, и посражавшись день-другой, бабушка снова прятала шубу в чемодан до следующей зимы.
Алевтина Петровна подошла к чемодану и понюхала. Нет, нафталина не было. Тогда она осторожно протянула руку и повертела ею перед чемоданом. Но чемоданная пасть была спокойна, зубами не щелкала, не нападала. Алевтина Петровна закрыла пустой чемодан и поставила его в угол, и только после этого решилась выпить чашку чая.