Елена Макарова – Путеводитель потерянных. Документальный роман (страница 14)
– Ты всегда говоришь правду.
Елена и Мауд, 2018. Фото О. Лебенсон.
– Нет. Я лгала Шимону про Германа, лгала тебе. Объятиями и страстными поцелуями такое не кончается… – Мауд бросило в краску. – Лучше бы я сказала это по телефону…
– Сколько тебе было, когда ты дала Шимону клятву?
– Какую клятву?
– Все забыть.
– Двадцать три. К тому времени я была зрелой женщиной, во всех отношениях. Могла бы оставаться честной и перед памятью, и перед Шимоном. Я поняла это, когда мы сидели в монтажной, – Мауд вертела в руках пачку «Ноблеса». Глаза, упрятанные в глубокие морщины, смотрели прямо на меня. – Если бы я тогда бросилась за Германом, мы бы погибли вместе, Шимон встретил бы другую женщину, и та родила бы ему лучезарную дочь. Одни уступительные… Хорошо, хоть между нами не останется лжи, – вздохнула Мауд и выкинула пустую пачку в мусорное ведро.
Автобус петлял вокруг зеленеющих лесов и ярко-желтых полей, взбирался в горы, скатывался в низины, трясся по булыжной мостовой очередного городка с обязательной площадью и костелом, вытряхивался на очередное шоссе и прибавлял газу. Ранняя весна рисовала в окне головокружительные картины, в дневнике от них осталась однострочная запись: «10.05.1988. Прага – Румбурк. Главный хирург Терезина. Расшифровать магнитофонную запись».
Подъезжаем. Сонные пассажиры зашевелились, на конечной остановке ждали встречающие. Меня не ждал никто. Договорились, что прибуду сама. Однако пожилой кряжистый мужчина с чуть приподнятыми плечами и руками, развернутыми внутрь, судя по стойке, мог оказаться хирургом.
– Да, это я, зовите меня Эрих.
Франц Питер Кин. Портрет Эриха Шпрингера, Терезин, 1943. Фото Е. Макаровой.
Глаза восьмидесятилетнего хирурга смотрели на меня в упор. Молодые, под цвет весеннего неба, без признака старческой водянистости. Он взял меня под руку, и мы пошли. Идти было недалеко. По дороге он пытался понять, что меня к нему привело. По-чешски я понимала хорошо, но говорила через пень-колоду, так что на вопросы отвечала односложно. Доктор Шпрингер картавил, как мой дедушка, родной язык которого был идиш. Может, он знает идиш? Но это вряд ли бы помогло.
– Вы говорите по-немецки?
Мы думали в унисон, но я не знала, как будет унисон по-чешски, сказала «нэ». Чтобы как-то поддерживать беседу, я выпалила имя Фридл Дикер-Брандейс, которая была художницей и занималась рисованием с детьми в гетто… Об этом я уже умела говорить довольно складно.
Дом Эриха Шпрингера, Румбурк, 1988. Фото Е. Макаровой.
Из художников я близко знал Кина, Фритту5, Спира6, они приходили ко мне в операционную рисовать, а вот про вашу слышу впервые.
Жил хирург в большом доме, похожем и на музей, и на антиквариат. Картины в золоченых рамах, старинные люстры, светильники с хрустальными подвесками, в массивном буфете за стеклом хранились подарки, полученные от больных, которых он удачно прооперировал: кубки, медальоны, лошадка из клетчатой материи с синей холкой…
– Можете все трогать руками, – сказал доктор Шпрингер, – я сейчас вернусь.
Я достала из-под стекла тряпочного Пьеро с грустными глазами и колпачком на макушке и усадила его на клетчатую лошадку. Через двадцать лет я стала разыскивать лошадку, хотела показать ее на выставке Кина, но так и не нашла. Лошадка сохранилась на видеокассете, там же и доктор Шпрингер с его женой Элишкой, которая вскоре появится. Пока что явился доктор Шпрингер («Зовите меня Эрих!») в клетчатых брюках и белой футболке.
– Привычка хирурга, – объяснил он, – сменить уличную одежду. Не волнуйтесь, я не собираюсь вас оперировать. Я уже пять лет не брал скальпель в руки. Но врачом все еще работаю. Сегодня взял отпуск. Из-за вас.
Из-за какой-то неизвестно чего ищущей русской отпроситься с работы? Странно. А разве я поступила бы иначе? Любопытство сближает.
Эрих поставил на журнальный столик поднос с фляжкой бехеровки и бутылкой минеральной воды, достал из серванта три бокала и три рюмки.
– Здесь будет восседать Элишка, – указал он на высокое красное кресло с деревянными рожками, похожее на царский трон, – здесь вы, – это было что-то мягкое, проседающее даже под моим вовсе не грузным телом, – а я буду у ваших ног, в кресле-качалке. – Нежные, не правда ли? – указал Эрих на лошадку и Пьеро, прижатых к моей груди. – Вы случайно не скульптор по профессии?
– Скорее по образованию. Я уже давно ничего не лепила. А как вы угадали?
Вот интересно, стоит успокоиться, и чешский язык перестает быть препятствием.
– Но вы-то вычислили меня по осанке, – Эрих сощурился, лицо расплылось в улыбке.
У старого Шпрингера было молодое лицо, чем-то напоминающее лицо моего первого возлюбленного. Я утопала в блаженстве, глядя, как смежаются его веки, подпрыгивают вверх щеки, раскрывается рот, разъезжаются губы, – я даже пыталась вылепить его улыбку, но глина меня не слушалась. Кстати, возлюбленный, улыбку которого я так и не смогла слепить, стал хирургом, но в ту пору мы уже не были вместе.
– Хирурги и скульпторы похожи между собой, не так ли?
Пьеро упал с лошадки.
Доктор Шпрингер поднял его с пола, чмокнул в колпак и отнес вместе с лошадкой в буфет.
– Скульпторы и хирурги обладают гипертрофированной чувственностью, им необходимо все щупать, трогать, мять. Кстати, у меня есть пластилин, хотите?
Сокрушающая улыбка. В сощуре и уголках губ – хитреца.
– Поскольку вы собираетесь меня записывать, – постучал он указательным пальцем по черному корпусу магнитофона, – вам придется сидеть смирно. А вы не умеете! Игрушки я у вас отнял, их мять нельзя. Остается пластилин.
Доктор Шпрингер принес коробку.
– Производство ГДР, 12 цветов, нетронутый.
– Откуда это у вас?
– Неважно, – отрезал он.
Поаккуратней с вопросами, – сказала я себе.
– Так о чем же вы собираетесь меня расспрашивать?
– Например, куда вставить штепсель.
– Вот это уже по существу. Вам понадобится удлинитель. И скальпель. Если я не отдал последний соседу-скульптору. Он пользуется моими инструментами при лепке маленьких моделей. В России это не принято?
– В Суриковском институте у нас были стеки, а вот у Эрнста Неизвестного действительно скальпели. Я лепила из воска рельефы по его рисункам.
– Вы работали у знаменитого скульптора?!
– Это было давно. Он в 74‐м эмигрировал.
– А зачем вам Терезин?
Я объяснила. Про свою работу с детьми, про каталог, который привез мне из Праги муж с репродукциями детских рисунков из Терезина, про то, как они меня поразили…
– Детей я оперировал, может, среди них были ученики Фридл?
Эрих положил на стол скальпель, подключил магнитофон к сети. Ни одного лишнего движения. Я смотрела на его роденовские руки, и так захотелось их вылепить. Но точно не из пластилина.
– Может, я и Фридл оперировал? Нет, не помню. В отделении, которым я заведовал, было произведено 5000 операций, она могла попасть к любому хирургу. Мы оперировали все: аппендицит, грыжи, переломы. Не было выхода. Но вот больной выздоравливал, и… его отправляли в Освенцим. Если человек не мог двигаться, его вычеркивали из списка. И включали в следующий. Это было ужасно! Биться за жизнь ради того, чтобы какой-то подонок прервал ее. И с такой зверской легкостью!
Эрих раскачивался в кресле. Я разминала пластилин.
– Скорее всего, я с ней не пересекался. Ее мог бы знать Вилли Гроаг…
– Да, мне о нем рассказывала ученица Фридл. Он живет в Израиле.
Немецкий пластилин оказался твердоват, зато не таял в руках, держал форму. Черты лица доктора проступали под пальцами.
– Вы были в Израиле?
– Пока еще нет. Но собираюсь.
– Если найдете Вилли, передайте ему привет от доктора, которого он просил сделать его жене кесарево. Увидев меня в маске и со скальпелем в руках, бедняжка так испугалась, что родила сама.
Доктор Шпрингер рассмеялся в тот момент, когда я пыталась вылепить его рот. Скальпель в моих руках дрогнул, и прорезь рта вышла глубже, чем нужно. Но возник характер. Это место пока лучше не трогать.
– Я был первым хирургом в гетто. Начнем с того, что когда-то я был молодым. Когда мне исполнилось двадцать семь, я начал работать в частной немецкой клинике в Праге. Там я хорошо себя зарекомендовал и стал более или менее зрелым хирургом. Через пять лет мне стукнуло 33. Христа в этом возрасте распяли, а меня транспортом АК-2 послали в Терезин. Еврейская судьба. В Палестинах тепло, а тут декабрьская стужа, промерзшие пустые казармы. И в этом совершенно не пригодном для жизни месте мне предстояло создать больницу. С нуля. Помню нашего первого больного с гангреной. Мы, естественно, хотели отправить его в город. Как ампутировать ногу, когда нет ни инструментов, ни операционной? До нас все еще не доходило, что отсюда нет выхода. Нам сказали: нет, все делать на месте. Самим. Мы достали в слесарной мастерской пилу. Прокипятили простыни. Оперировали в ванной, это было единственное место, где можно было согреть воду. Без анестезии. Чем-то мы все же пытались облегчить боль… Зачем вам все это? – вскрикнул он.
Голова доктора Шпрингера упала ему под ноги.
– Вылитый, – сказал он с усмешкой и аккуратно вложил свою голову мне в ладонь. – Все-таки не понимаю, зачем скульптору вся эта история? Вы специализируетесь на кладбищенских памятниках?
Доктор Шпрингер ждал ответа. Я мяла пластилин в поисках чешских слов.