Елена Крюкова – Тибетское Евангелие (страница 12)
Одноглазый подошел вразвалку. Взял Иссу за шиворот. Ростом он был выше Иссы. Шире в плечах. Приподнял Иссу над полом за шкирку, как котенка. Исса уловил запах гнили и коньяка из презрительной щели рта.
– Да, я добрый, – процедил. – Но не всегда.
На пол опустил. Толкнул Иссу в спину. Исса отупело сел на табурет, за стол, на снедь глупо таращился.
– Ешь! – страшно крикнул Шуня и сложил пальцы в похожий на тыкву кулак.
Исса наклонил голову, мелко задрожал, придвинул к себе миску с жареным мясом, банку с черемшой, от мяса откусил, рванул из банки черемшу, зажевал, как бык – сено. Руки сами подволокли ближе вазочку с черной икрой. Осетровой икры он так давно не едал, что и забыл ее вкус. Ниже опустил лицо. Икру понюхал. Пальцем – зачерпнул. Палец облизал.
Шуня стоял и сипло хохотал.
– Ешь, ешь, ешь! Да ты ложку возьми! Чудо гороховое! – Обернулся к Колобку. – Где подцепил? Зачем приволок?
– Он нам это… – Колобок шмыгнул носом. – Ну, это… На стреме постоит…
– Постои-и-и-ит! – передразнил мужичонку Шуня. – Держи карман шире!
– Ну, если ты ему покажешь, как надо…
– Не «как надо» я ему покажу, а ствол! – хохотнул Шуня – и вытащил из кармана широких, как флажные полотнища, брюк аккуратный револьвер.
И Исса смотрел на оружие и думал: а как из него стреляют?
И больше ни о чем, в виду роскошной и царской еды, не мог думать он.
Снова наклонил к черной икре голову. Замерзшие руки отогревались. Пальцы ломали хлеб. Чистили мандарин. Он ел икру и мандарин разом, сошедши от счастья с ума. Зубы вгрызались в душистое сочное мясо, и он чувствовал себя ласковым, прикормленным зверем. Наслажденье оборвал Шуня. Он поднес дуло к виску едящего Иссы и тихо, зверски выдохнул:
– Ты. Ешь-то ешь, да не зарывайся. Пора и честь знать. Обед, знаешь, надо отработать.
Исса утер рот ладонью. Поднял светлые, ясные глаза к Шуне.
– Как? Что?
Он на миг оглох от радости и изобилья еды. От тепла и чуда приюта.
Шуня вытащил из кармана бумажный пакетик, отсыпал что-то из пакетика себе на ладонь, закинул вверх лицо и сыпанул в нос белый странный порошок. Единственный глаз Шуни, выкаченный, как у старого рака, потеплел, наполнился сладким, сиропным сияньем.
– Что слышал. Ведь не глухой? Давай выпьем! А то ты все жрешь, а пить-то когда будем?
Шуня налил в две длинных, узких, как рыбины, рюмки серебряной водки, и рюмки вмиг запотели – ледяная водка была. Исса понял, что сидит за столом и ест во всей амуниции – не сняв дорожного плаща, не развязав ремни сандалий, не стянув со спины походного узелка. Стыдно! Хотел встать и раздеться. Властная рука пригнула его плечо к столу. Рюмка жалобно зазвенела о рюмку.
– Пей!
Исса поднял рюмку и, дрожа, вылил водку себе в рот. Шуня щедро захватил столовой ложкой икры и всунул ложку в зубы Иссе, и Исса чуть не подавился. Глотал, как рыба, немо и затравленно глядя на Шуню, а Шуня ржал бешеным конем, не унимался. Снова наливал водки; и снова пили, и Исса едва пригубил, а Шуня жадно вхлюпнул водку в себя, а тут и Колобок вертелся, и резал, и уносил-приносил блюда со снедью, и подавал, и подливал; тут и коньяк объявился, в пузатой арбузной бутыли, оплетенной сухим красноталом; и еще люди вошли, имен их Исса не знал, но все до одного бандитского вида были они, а он был уже чуть пьян и потому их не испугался.
Чьи-то кулаки посунулись к столу, чьи-то руки хватали и терзали еду, глотки смеялись и выталкивали ругательства, кудри вились, в коньячные бокалы окунали носы, кто-то вылил коньяк себе на затылок, за шиворот, зубы блестели хищно, волчино, и Исса увидел – на костяшках чужих пальцев, на наглых руках, грязных, может, в вокзальном мазуте, протянутых к полному жратвы столу, запеклось красное, горячее, страшное. Кровь.
Еда вперемешку с кровью. Коньяк и белый порошок, от которого дуреют навсегда. Револьвер валялся около вазы с виноградом. Колобок внес кастрюлю с гранатовыми друзами красной свежей икры – только что сам взрезал кету, сам серой солью икру густо усолил, – и взгромоздил на стол. Стол был корабль, нагруженный награбленным добром, он шел, проламывая волны снега и времени, и не тонул. Он не потонет никогда.
Воры, убийцы, разбойники, вы живы всегда, а что вам силы жить дает? Неужели чужая боль, чужая смерть вам радость и счастье несет? Чужие деньги берете, чтобы едою столы завалить, брюхо свое потешить, а если у вас – украдут? Если жизнь свою – отдадите?
И отдадим. И не страшно. И плевать!
Лысый дядька, щеки до переносья в синей щетине, разинул мохнатый рот, золотая серьга блеснула в кривой коричневой ракушке уха. Он заорал и оглушил Иссу, и Исса не сразу понял, что это была песня.
И все бандиты за громадным столом-кораблем навалились на рюмки и стаканы, как гребцы на весла, и яростно, вразнобой, зубами сверкая, грохнули:
Шуня размахивал вилкой. Дядька с синими колючими щеками повернул мощную голову к ночному окну, под люстрой мигнула серьга золотым птичьим глазом.
Хор диких мужиков, похожих на оборотней, на деревенских колдунов, напяливших на башки волчьи и медвежьи шкуры, грянул на всю хату:
– Ты чо прискакал-то в Черемхово, конь педальный? – под гром голосов спросил Иссу Шуня и влил в рот еще бокал коньяка. Коньяк он пил залпом, как водку, и это было нехорошо. – Чо ты тут потерял?
– Ничего. – Исса глядел Шуне прямо в глаза. – Меня зовут Исса, и я пустился в дорогу, чтобы найти на земле Мудрых, сесть перед Ними на снег и говорить с Ними.
– Мудрых?! Это мудаков, блять?! – взвыл Шуня и свирепо захохотал, затрясся весь, как холодец, и колыхался жирный живот его, и мощные плечи, и бульдожьи щеки. – Ну ты сам мудер, мудак! Мудозвон ты, я погляжу! Ты вот что! – Рванул со стола револьвер. Взвел курок. Опять нацелил на Иссу, в лоб ему. – Понял ты все, кто мы тут?! Да-а-а-а?!
– Понял, – кивнул Исса.
Бандиты пели хором:
– А если понял, то, елки, работать на нас будешь! Не всю жизнь, конечно! Не всю, нет! А так, немного! Отработаешь трапезу – и отпустим тебя! Муда-а-а-а-ак!
– Что я сделаю для вас? – тихо спросил Исса, и нежно блеснули в свете старинной рогатой, замызганной люстры, висящей над растерзанным, забросанным мандаринными шкурками и алыми панцирями раков, источающим тысячу запахов мощным столом, юные, шелковые длинные волосы его. И кончиками пальцев, как бы в ободренье себе, он незаметно висящую на груди на тонком ремешке маленькую нэцкэ пощупал.
– А ничо особенного! Постоишь ноченьку на морозе! По сторонам позыришь! И все! И гуля-а-а-ай!
– Последишь, ты, мудак, когда мы хазу одну чистить будем, понятно? – выстрелил Иссе в ухо дробным шепотком Колобок.
– Ну что?! Сегодня идем?! Сейчас!
Грохот голоса Шуни оглушил на миг Иссу. Улыбка, светлее ясной, розово-горящей в ночи бурятской Луны, взошла на лик его. И так он сказал:
– Идем.
Темень густела, пласталась слоями. Крыши осыпались крошевом, кусками старой жести. На зубах хрустел мороз. Лица метались и вспыхивали, голоса летали от лица к лицу, как тугие ржавые, ледяные снежки. Шли тихо, тише волков. Окна горели белесо, плева мороза медленно, неотвратимо затягивала их. Воры умели красться; Исса же не умел. Он шел, наступая на снег всей тяжелой босой ступней, и снег, громко скрипя, обжигал ему пятки. Тюрбан, сделанный из шерстяного, дырявого шарфа Колобка, давил ему на лоб, на темя зимней короной. И знал он, что он Царь; и тихо нес это в себе, как несут тонкую свечу у груди.
Подошли к дому. Хруст снега под ногами. Идите тише! Да мы и так тише мышей. Двое встали у темного озера окна; еще один уперся руками в подоконник; еще один, ловкий, как черная обезьяна, закарабкался по его спине, по лопаткам, встал ему на плечи – и дотянулся до форточки. Белые черви пальцев ползли по обшарпанной оконной раме. Форточка открылась. Колобок просунул в нее голову. Потом вдвинул плечи. Пополз, и вот уже тощий его зад скрылся за тускло, лунно блеснувшим стеклом.
– Молодец, – прошептал Шуня, – молодец.
Оконные створки распахнулись изнутри. Люди посыпались внутрь квартиры черной чечевицей. Они внезапно стали крошечными, мелкими, черными зернами, бисеринами черной прощальной икры. Что они делали в чужом, ночном жилище? Черная людская дробь раскатилась по углам. Из тьмы раздались придушенные крики. Вопль прорезал черный воздух. Исса стоял бледнее снега. Он молился.
– Ты! На стреме! – прорычала, высунувшись из окна, голова. – Следи! Не то!
Блеснул черный ствол револьвера. Вот они все уже снова на синем снегу, перед ним. В руках чемоданы. Узлы. Кто-то за пазуху толкает шуршащее, жесткое, бумажное. Кто – дышит тяжело, и запах несет на себе, на одежде, соленый. Исса ноздри раздул. Кровь! Кровью пахнет.
Не севрюгой; не балыком; не соленой семгой; а кровью.