Елена Крюкова – Старые фотографии (страница 30)
Старшина трясет перед ней бумагой:
– Вот ордер на арест!
– Настоящее имя шпиона! ― орет чекист.
Он уже не владеет собой. Он слишком нервный. Кулак опять взлетает. И когда опускается – Софья, вместе с вцепившейся в нее обезьянкой, летит пушинкой в угол, падает, выставляя локоть, больно ударяется о паркет. Она расшиблась. Чудом сознанье не потеряла. Она понимает: это только начало.
Срываются с жирного носа и отлетают, и разбиваются круглые очки.
Ругань взвивается уже откровенная, грязная.
Плачет, хнычет, скулит обезьянка.
– Сонечка… тише…
– Выкиньте уже к чертовой матери обезьяну!
И, когда рука в грубой толстой, из свиной кожи, черной перчатке больно хватает обезьянку за загривок и несет к балкону, и зверек понимает – сейчас он полетит вниз, с большой высоты, а внизу будет земля, и тьма, и ночь, и смерть, ― Софья, скрючившись, лежа в углу, смутно думая: переломаны кости, ребра, ― ясно, отчетливо говорит в развороченную, вскрытую, разбитую квартиру, в расколотую жизнь, во взрезанную, как наволочка, любовь:
– Я вам никогда и ничего не скажу. Будьте вы прокляты.
Открытая дверь балкона. Звон стекла. Стекло разбито сапогом. Со зла, в сердцах. Рука в перчатке в ночь швыряет живое существо – комок боли, ужаса и визга, лапки и когти хватаются за рукав шинели, пуговицы глаз намертво пришиты к серой шерсти лица. Рука размахивается и бросает маленькую жизнь вниз, как камень.
И, пока обезьянка летит вниз, она кричит.
И вместе с ней кричит Софья.
И к ней, лежащей на паркете в крови, подходят черные, смазанные щедро ваксой сапоги, и поднимается сапог, и прямо, точно попадает меж ребер, а потом по животу, и еще раз, и еще раз.
В полном молчании чекист бьет Софью, и лежит на полу, и молчит она.
– Крепкая, ― зло выдыхает, как после стакана водки, чекист, отходя. ― Ну ничего! Там из тебя геройство выбьют! И правду выбьют тоже! Погоди!
Софья лежит. Софья молчит. Софью поднимают. Софью одевают: плащ, шляпка. Софью костерят, как последнюю портовую шлюху. Софью толкают в плечо, в спину: иди! Шевели ногами!
Ноги. Босые ноги.
Она идет в тюрьму, в лагерь, на смерть – босиком.
– Товарищ старший лейтенант! Арестованная – босиком!
– Босиком? Отлично! Не зима сейчас!
«Они со мной – хуже, чем с врагом. С пленными немцами лучше обращаются».
– Что встала, курица?! Мы тебя тут обувать не будем! Золушка, курва! Хрустальная туфелька!
Лестница под босыми ногами. Лестница. Ступени вниз. Вниз. Все вниз и вниз.
«Ты последний раз идешь по этой лестнице. Запоминай».
Я последний раз иду по этой лестнице, Коля.
Коля! Милый мой! Ник! Матросик мой нежный! Счастливый! Я так люблю тебя, Коля! Я так любила тебя! Я тебя никогда не забуду. Они будут бить меня – а я буду думать о тебе. О тебе! О тебе! Я обнимаю твою голову светлую. Целую тебя в глаза твои ясные, серые, чудные. Я запах твой люблю. Нюхать тебя так люблю. Любила. Ты весь такой чистый! Душистый! У тебя и пот пахнет цветами. Ты весь мой! Ты мое счастье! Первое и последнее. Меня изобьют… убьют. Я знаю. Это война. Всегда война! Мы все всегда на войне. Но ты мой мир. Когда меня убьют, ты и там будешь со мной. Я знаю. Обними меня! Поцелуй меня!
Ее заталкивали в черный «воронок», а она повторяла горячими, невесомыми, летящими губами:
– Поцелуй меня.
Николай плакал, сидя на груде битого красного кирпича, обхватив голову руками, плакал посреди вечера, посреди приморской теплой ночи, и белье билось на ветру морскими яркими флагами, и красными флагами праздников, и белыми флагами, когда сдаются в позорный плен, и черными флагами, накинутыми на зеркала в доме покойника, и губы его шевелились, он слышал, что Софья ему нашептала, и он повторял ей – через земли, крыши, дымы, крики, звон часов, хрипы радио, хрипы пытаемых и казнимых:
– Поцелуй меня. Ну пожалуйста, ну Софья, ну я прошу тебя. Поцелуй меня. Крепко обними. Я с тобой. Ты не бойся. Только ничего не бойся. Я с тобой.
Рыдал, не стесняясь звезд и луны.
Глухо гудел океан за плечами, над затылком
И девочка Маргарита белым ангелом встала, качаясь в ночи, рядом с ним.
И нежно сказала, гладя его облачной рукой по голове, утешая:
– Она с тобой, Коля. И я – с тобой.
― Ты куда бежишь, парень?
– Посыльный из штаба морских операций!
– Проводить тебя к помощнику командира?
– Так точно!
Крюков хотел, не по уставу, хлопнуть паренька по плечу. Юный совсем.
Шел впереди, юнга сзади, вытягивая шею, чтобы стать выше.
Все равно рядом с высоченным, длинным Крюковым – шавочкой семенил.
Ночь. Холодное море перекатывает серые валы. Светлая северная ночь обволакивает лица призрачным светом: свечение сердца, свет мелких, далеких и льдистых, звезд в зените. «Посмертные звезды у нас у всех будут красные». Николай шел, широко расставляя ноги. Брючины хлопали на ветру.
Холод, и льды, и жизнь.
Пока еще жизнь.
Разве кто поверит в смерть, пока молодой?
Постучал в каюту. Вошли оба.
Командир, Александр Гидулянов, на катере портовом ушел на мыс Кретчатик – разузнать, где на берег удобнее всего орудия выгрузить. Старший лейтенант Кротов на корабле остался за него.
Кротов сидел за столом, одетый в бушлат. Воротник бушлата поднят до ушей: греется, дышит в воротник, мерзнет. Быстро, бисерно писал. «Письмо», – догадался Крюков. Кротов стыдливо, сердито прикрыл письмо раскрытой книгой, бросил ручку, и со стального пера стекла чернильная капля.
– Разрешите доложить! ― Крюков выпятил грудь.
– Донесение! ― протянул бумагу юнга.
Кротов не прочитал донесение – проглотил. Мгновенно побелел. Николай все понял сразу.
«Это бой, и немец опасен».
– Донесение принято, юнга! Можете идти.
Махнул рукой.
Юнга убежал: его ждал береговой катер.
– Матрос-рулевой, со мной!