реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Кондрацкая – Восход над деревом гинкго (страница 48)

18

Ульч молчит, пока я не задаю вопросы. Не могу сказать, во что он верит. Он рассказывает:

– До советского времени людей хоронили в положении сидя, с имуществом, а когда я был мальчиком, тела младенцев подвешивали в берестяных люльках на деревьях. Их души становятся птицами, летающими среди ветвей. У каждой семьи было собственное дерево, вроде идола, наверное. Наше было далеко в лесу, и моя семья ходила к нему раз в год, но в доме у нас было еще одно, совсем маленькое.

Когда я расспрашиваю дальше, он отвечает:

– Я не все помню. Русские забрали нашу культуру. Но я помню последнего шамана, который уносил мертвые души в загробный мир. Все, кроме самоубийц. Их хоронили далеко. А когда люди тонули и пропадали, тут, среди могил, складывали только их вещи. Не знаю, что для них делал шаман…

Он едва добрался до среднего возраста, но считает, что помнит золотые времена советского общества.

– Тогда и рыбалка была хорошей, и жизнь была веселее, дружнее. Двери у всех оставались незапертыми, и дети спокойно входили и выходили. Люди забыли об этом.

Кладбище кажется таким же съежившимся, как и вся деревня. Большинство могил утонуло под листьями и упавшими ветками. Возвращаемся гуськом через деревья туда, где на реке ждут Сергей с Игорем. Александр предлагает мужчине деньги за то, что сопровождал нас, но тут уже молчаливо проявляется угрюмое достоинство. Он не станет принимать подачку, да еще от русского.

– Отдай лучше в детдом, – говорит он.

Вечером мы выбираем сети. Ручей вокруг плавен почти до неподвижности, а небо затянуто высокими облаками. Сергей с Игорем вытягивают улов, запутавшиеся рыбы бьются в их руках: одни уже измотаны борьбой, другие мечутся серебряными вспышками. Мы вытаскиваем полтора десятка карасей: это создания с ромбической чешуей, их плавники за считаные минуты твердеют, а глаза становятся голубыми. Александр говорит, что у них сладкое нежное мясо; сегодня вечером мы их съедим, и никого не волнует, что мы нарушали запрет на добычу. Находятся также несколько костлявых коней-губарей и три сома, усы которых крутятся и обвисают, когда они появляются на поверхности. Молодого карпа Сергей возвращает в воду.

Внезапно со стороны выше по течению призраком появляется катер. На борт к нам поднимаются двое брутальных мужиков. Я ощущаю укол тревоги, но они лишь выпивают водки, шутят о чем-то с Сергеем и рекомендуют для завтрашней рыбалки место получше. Некоторое время они помогают нам вытащить сети, потом уносятся; Сергей снова пьет, роняя каплю водки для Подя, и мы разворачиваемся к дому.

– Кто эти парни? – спрашиваю я.

Он смеется.

– Полиция.

Следить за этими водами – бесполезное занятие. Здесь живут бедно, и патрульные либо закрывают глаза, либо вымогают взятки. Сергей знает их всех. Он говорит, что ниже по реке как раз профессиональные рыбаки во много раз превышают установленные квоты и продают на процветающем черном рынке икру лосося и калуги – вида, которому грозит исчезновение.

В раннем утреннем тумане дальний берег кажется волосами цвета сепии, будто горизонт проржавел по краям. Река здесь выглядит грозно. На протяжении четырех тысяч километров она собирала воды с территории размером с Мексику, и теперь на север стремится коричневый поток, ширина которого местами доходит до пяти километров. День все светлее, наш катер поднимается вверх по реке, на восточном берегу – стена из сосен, елей и берез, из-за свисающих клочьев облаков кажется, что из чащи поднимается пар. Пока мы мчимся под ними, Сергей и Александр продолжают курить, закрывая сигареты в руке от встречного ветра, в наших бутылках убывает пиво, а в пакете с нарисованными мультяшными персонажами – мороженая корюшка.

В Богородском к нам присоединился старый ульч по имени Валдуй; он показывает места, где при Хрущеве были пионерские лагеря, ныне ставшие лесами. Пару раз на побережье показывается деревня с россыпью цветных крыш и грязными улицами, а на темной прибрежной почве пасется скот. Но минута – и мы снова мчимся по глуши под тенью хвойника и среди блеска летних берез. Иногда в огромном небе кружит орлан. Белогрудые скопы устраивают наблюдательные посты, оглядывая мелководье, да один раз вдоль берега на свой страх и риск низко пролетела цапля. Целые километры мы не видим ни одной постройки, за исключением заброшенной хижины шамана вдали от реки. Валдуй говорит, что раньше там был колхоз, а после его роспуска шаман остался и умер в одиночестве.

Спустя долгое время появляется ульчское село Монгол, растянувшееся вдоль мыса. Притыкая лодку к берегу, Сергей говорит, что тут живет женщина, желающая возродить национальные обычаи. Когда я захожу на двор, псы на цепи заходятся яростным лаем. Наверное, ей кто-то сказал о появлении человека с Запада, потому что она встречает меня в великолепном ульчском наряде. Черные волосы опускаются на бледное лицо, которое вспыхивает от эмоций, когда она говорит. В ней есть что-то девичье: девушка, запертая в женском теле и гордая своим вечерним платьем. Она носит его словно эмблему своей культуры: голубые отливы цвета горечавки, закрученные в спирали, похожие на реку, и вышитые золотом драконы, выдающие древнее китайское влияние.

Сидя на краешке дивана, она долго рассказывает о бедствиях ульчей, о годах принудительной коллективизации, об исчезающих поселениях, о смешанных браках, грозящих народу поглощением. По ее словам, сейчас половина браков у ульчей заключается с чужаками. Ее собственный брак тоже был таким. Она родилась в Коленикове – месте, о котором я никогда не слышал – и вышла замуж за строителя, наполовину ульча, наполовину украинца. «Видите, какая смесь!» У нее самой мать из ульчей, а отец был русский, однако я не нахожу никаких славянских признаков, глядя на ее широкий нос и черносмородиновые глаза. Она говорит, что в ее деревне в основном жили местные.

– Моя бабушка была шаманкой, большой силы женщиной. Когда я вышла замуж, она пыталась утащить меня домой. Не знаю зачем. Правда, у нас принято, чтобы перед свадьбой друзья жениха похищали невесту на лодке. Потом жители деревни, где жила невеста, пытаются ее вернуть. Понятно, им не удается, и связи обрываются. Но у моей бабушки была странная и долговечная сила. – Даже сейчас она немного морщится. – В мужниной деревне я стала постепенно пугаться. Несколько месяцев не могла выйти из дома. В конце концов, его друзья провели вместе ритуал, чтобы освободить меня. Не знаю, что они сделали. Но бабушкино проклятие я ощущала все равно. Каждый раз, когда я появлялась в старом доме, происходили странные вещи. Иногда мне не давали идти сильные ветры. Пожары вспыхивали. Люди стали бояться моего появления. Я превратилась в изгоя. Рядом с деревней есть крутой мыс в форме женщины, с него в реку сбрасывали жен. Женщин, изменивших мужьям. – Она показывает мне фотографию этого утеса. – В конце концов я перестала ходить домой.

Сейчас я едва это могу представить: она кажется очень уверенной и красноречивой. По деревенским меркам ее дом просторен и богат: мягкие диваны, толстые ковры с рисунком из водяных лилий, огромный телевизор. Интересуюсь, что делает ее муж. Она отвечает:

– Мы после свадьбы поехали в Комсомольск, я была там счастлива. Видела возможности для детей. Но муж очень хотел вернуться в свою деревню, снова в тайгу. По вечерам он выходил на балкон, и, когда я видела летящих на север уток, то понимала, что ему нельзя оставаться в городе. Поэтому мы вернулись, и он начал работать в деревне. Вспоминал детство и старые обычаи ульчей, надеялся восстановить их. А мне было грустно. Хотелось той, другой жизни. – Она напряженно улыбается. – В конце концов муж выгорел. Умер в пятьдесят.

Она поднимает со стола фотографию, и я вижу мужчину с семьей: у него худое меланхоличное лицо, уже слишком болезненное, а она с непокорно вырывающимися волосами присматривает за двумя дочерями.

Легко посмотреть на ее жизнь под другим углом, где бабушка-шаманка становится властной каргой, а она – испуганной, тоскующей по дому девушкой; и теперь она, словно в длительном трауре, идет по пути мужа – возврат детства, собирание рассказов и воспоминаний, сохранение чистоты языка.

– В Комсомольске была проблема. Мы не работали для своего народа. Когда я сейчас туда возвращаюсь, воздух пахнет ужасно, и все безразличны.

Она хотела бы послушаться бабушку-шаманку и своего деда, который водил ее к семейному дереву в лесу; ей разрешалось к нему прикасаться, если не было месячных. Но в те времена деревня стала колхозом, а она была занята в пионерской организации; сейчас это кажется другой эпохой.

Теперь она хочет вернуть шаманов. Не так давно здесь жили четыре или пять человек, но все уже умерли. Один дал ей деревянное сердце (она знала, что у нее сердце слабое), и после того, как она перенесла три удара, оно постепенно меняло цвет, с белого на коричневый, впитывая такое потрясение в себя.

Она совершенно прямо сидит рядом со мной. Из-под ее ульчского наряда выглядывают маленькие ножки в пластиковых шлепанцах в виде рыбок. Ловлю себя на том, что представляю, как эти рыбки плавают по коврам с водяными кувшинками. Большое окно перед нами хранит сияющий фрагмент Амура.