реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Кондрацкая – Восход над деревом гинкго (страница 39)

18

Согласно пояснению, это памятник 1193 года одному из полководцев чжурчжэней, обнаруженный севернее Владивостока. Такие конструкции были традиционными для Китая – черепаха являлась символом выносливости – и чжурчжэни, прародители династии Цин, переняли их вместе с китайской письменностью. Во время резких разногласий между СССР и империей Мао Цзэдуна в 1960-е годы огромное животное было разбито и лишь спустя годы вернулось на старое место.

Наличие таких артефактов на территории России по-прежнему вызывает серьезное беспокойство. Век назад русские ученые и археологи, так называемые «заамурцы», легко признали наличие китайских поселений и китайского влияния по Амуру и Уссури, обнаруживая остатки крепостей и храмов внутри российских границ и сожалея об уничтожении китайских статуй русскими поселенцами.

Но к середине двадцатого века – по мере углубления взаимного недоверия – идею, что Китай проник в Сибирь задолго до русских, обычно отвергали. В соответствии с директивой КГБ множество географических названий русифицировали, а неудобные истории загнали в сноски. Самый прославленный из заамурских исследователей Владимир Арсеньев умер в 1930 году, но даже после смерти его обвинили в заговоре и расстреляли его жену. Это он установил перед Хабаровским музеем черепаху со стелой и таблички с китайскими иероглифами, ныне исчезнувшие. На месте старого дома Арсеньева, из которого ушел умирать в тайгу его местный проводник Дерсу Узала[97], стоит гостиница «Интурист», но на улице Муравьева-Амурского в честь путешественника посажено дерево – скоротечная дань уважения[98].

Ловлю себя на мысли, что отсутствие надписей на китайском языке вдоль российского Амура отражает не столько лень, сколько подсознательный страх перед китайскими претензиями на эту территорию. Однако присутствие людей из Поднебесной в Хабаровске столь же эфемерно, что и в Благовещенске. Есть те, кто приезжает сезонно и трудится в закрытых сообществах; однако стройплощадки, где они некогда толпились, сейчас стоят пустыми, либо там работают выходцы из Средней Азии. Русских беспокоит появление китайцев на рынках. На переполненном центральном базаре, где в неподписанных ванночках красуется контрабандная икра и предлагают сибирскую норку, китайцы торгуют одеждой и даже цветами.

– Этим желтым торговать запрещается, – говорят мне русские. – Мы не знаем, как они попадают сюда.

Попадают они сюда, естественно, с помощью полулегального партнерства с российскими гражданами. Я высаживаюсь в восьми километрах от города из автобуса, набитого женщинами с большими сумками, и едва узнаю рынок, где бродил двадцать лет назад. Тогда тут был задрипанный поселок из прилавков под жестяными навесами, где трудились агрессивные китайские торговцы. Сейчас все перестроено в улицы из псевдошвейцарских домиков-шале. Тут предлагают отчаянные скидки на все – от курток из искусственной кожи до меха песца, и 1000 рублей превращаются в 500 и 100 (меньше двух долларов). Вдоль улиц стоят ряды пластиковых манекенов в солнцезащитных очках, больших бюстгальтерах и ночных рубашках (а иногда только отдельные ноги в джинсах) – в ожидании россиян, которые больше не могут себе позволить такие покупки. И я слышу старую обиду от стоящих поблизости продавцов:

– Китайцы возвращаются, им нельзя доверять, их больше, чем вы думаете…

Тамара носит темные очки даже в сумраке церкви. Натянутый низко черный берет, черный сутулящий анорак на плечах – кажется, что она поглощает сама себя. Она достаточно любопытна, чтобы поговорить с оказавшимся рядом иностранцем, но позже, в украинском кафе, не снимает ни берета, ни очков, словно готовясь к бегству.

– Зачем вы здесь? – полушепотом спрашивает она.

– Путешествую по Амуру.

– Вот как.

Кажется, она считает это естественным. Говорит, что люди любят реку, Батюшку, несмотря на всё.

– Несмотря на что?

Этот вопрос вызывает какие-то воспоминания, однако ее голос едва слышен сквозь шумы кафе.

– Наводнения. Шесть лет назад под воду ушла половина нижнего города. Сейчас там поставили волнорез. Китай тоже затопило. Много погибло. У нас тысячи домов пострадали.

Эти летние наводнения – проклятие и ужас Амура. Изменения климата не ослабили их.

– А у вас что случилось?

– У моей семьи был домик на островке напротив, дача. Летом мы сажали овощи – ил очень плодороден, – но наша дача построена слишком близко к воде. После наводнения мы поехали туда и не смогли ее найти. Я заплакала. Потом дочка увидела над самой водой крышу. Наш дом остался единственным. Остальные смыло.

Она бормочет, что дача была спасением, но не говорит, от чего. Она снимает темные очки: у нее раскосые карие глаза. Понемногу она рассказывает о своей жизни: две взрослые дочери, муж ушел. По ее словам, этот домик всегда был укрытием. Зимой он исчезал под снегом. Иногда она боится там медведей.

– Переплывают реку?

– Да, могут. Иногда перебираются через Амур, спасаясь от лесных пожаров. Один недавно забрался в супермаркет, продуктов наелся.

– Надеюсь, расплатился.

– Да. Его застрелили.

Ее смех запаздывает, но она снимает берет со снопа темно-рыжих волос. Внезапно она выглядит моложе, строже, более обеспокоенно. Я интересуюсь, почему она была в церкви.

Она отвечает, что в советские времена это была единственная открытая церковь.

– Меня там крестили. Отец был членом партии, поэтому крестили тайно. Но каждую зиму после этого, в нужный день мать стояла в очереди на морозе, чтобы получить крестильную воду, которую предлагали священники. Сотни человек стояли. Конечно, это была амурская вода, мутная, но священники опускали в нее серебро, и она очищалась. Это можно было почувствовать. – Она прикасается к сердцу. – Когда мы возвращались домой, мама окропляла ею наши комнаты, каждый уголок, словно крестила их, и немного воды оставляли на год в качестве лекарства от болезней. – Ее голос становится мечтательным. – Тогда многое делали втайне. На Пасху мы пекли особые куличи, очень сладкие, с изюмом. Но их всегда пекли дома. Открыто их не продавали.

Я бормочу что-то о стойкости верующих.

Она неожиданно оживляется:

– О! Мы не были верующими! Отец был коммунистом, а мать – атеисткой. Все мы были атеистами. – Она смеется над моим недоумением. – Да, мы покупали кисточки, чтобы красить яйца на Пасху, тоже втайне. Но никто не верил в Воскресение! – Словно информируя меня, она добавляет: – Бога нет.

Она зашла в церковь по привычке, а не из набожности. Теперь она хмурится.

– Думаю, люди живут традицией, а не верой. Мы делаем то, что делали наши родители. Это то, что отличает людей, не так ли? Привычка и обычай. В те годы они стали священными. Вот памятник на площади Ленина, – продолжает она. – В западной России их везде снесли, а мы тут меняем все медленнее. Я думаю, что правильнее его оставить. Он – часть нашей истории, часть нынешних нас.

Я чувствую, что она с ностальгией оглядывается на советские годы – даже с их бедностью и скрытностью, – потому что на то время пришлось ее детство, и оно было счастливым.

– В родительский день, – говорит она, – через девять дней после Пасхи, мы шли на кладбище за городом. Тогда ни у кого не было машины. Традицию посещать кладбище партия не посмела отменить. Это было бы чересчур опасно. Мы убирали могилу бабушки и дедушки, клали цветы и наливали им что-нибудь выпить. – Она слабо улыбается. – Теперь там мои родители, и я боюсь идти в одиночку.

– Почему?

– Из-за мертвых.

– Так они же ваши.

– Некоторые. – Она выглядит смущенной. – На кладбище часто приходят бездомные. Никогда не чувствую там себя в безопасности.

– Я там был, – говорю я. – Никого не видел.

– Ну, может быть, они ушли. Но мертвые тоже меняются. Раньше надгробные памятники были совсем простыми, поскольку люди были равны. Да, я знаю, что не все. Всегда были дети начальства. Но на кладбище этого не было видно. – Ее раздражение приглушается, переходя в грусть. – А сейчас семьи ставят громадные памятники людям, которые ничего из себя не представляли. Вы видели Новодевичье кладбище в Москве? Там полно знаменитостей. Но наше кладбище забито ничтожествами и прохиндеями, им строят такие огромные гробницы, словно это изменит их смерть. – Она надевает солнечные очки, словно пытаясь остановить слезы. – Смерть ничто не изменит.

Кофе у Тамары кончился. Она надевает свой берет, отступая в анонимность, и встает, чтобы уйти. Добавляет:

– Церковь, которая мне очень нравилась, была вообще не для поклонения. Ее превратили в планетарий. В детстве она вызывала восторг. Можно было видеть звезды и планеты. Но ее нет, а другого больше не строили.

На реку опустился слабый туман, превративший ее в равнину неотражающего стекла. Вскоре начинается мелкий дождь. Наш катер почти пуст, если не считать нескольких женщин с рассадой овощей, которую они будут сажать на своих дачах на другом берегу реки. Они говорят, что летний сезон тут короткий, но им нужна еда. И все же земля впереди выглядит необитаемой. Острова – полосы тьмы над водой. Горы позади тают невесомыми узорами. Высоко на берегу в небе остается золотое цветение купола Спасо-Преображенского собора. Стоящий рядом молодой человек заявляет, что слышит шум со стадиона имени Ленина ниже по реке, где Хабаровск играет с Волгоградом. Он предполагает, что местная команда забила гол. Я смотрю туда, куда он показывает, но вижу только появляющиеся из тумана длинные, сбивающие с толку баржи, похожие на двигающиеся деревни; они нагружены лесом, который отправляют в Китай.