Елена Кондрацкая – Восход над деревом гинкго (страница 26)
Тогда из-за угрозы китайского нападения жители слабо защищенного города запаниковали. Этот страх в одночасье превратил доселе миролюбивое и заслуживающее доверия китайское население в неминуемую опасность. Возможно, фатальным было то, что китайцы так и не ассимилировались; к ним постоянно плохо относились в повседневной жизни. И вот теперь в осажденном городе всплыли страшные подозрения. От военного министра поступил приказ собрать всех китайцев. В течение четырех дней, пока герои причудливо невежественного полотна подвергались атаке, которой никогда не было, отряды казаков и новых рекрутов отправили пять тысяч мужчин, женщин и детей к селу Верхнеблаговещенское, где Амур более узок и быстр. Тех, кто отставал, зарубали топорами на месте[66]. Лодок для перевозки на другой берег не было. Лавочников, содержателей кабаков и домашних слуг загоняли в реку, хотя они не умели плавать. Отказывавшихся казаки били нагайками и сотнями расстреливали на берегу. Бросавшихся в реку уносило течением. В плывущих тоже стреляли – даже старики и мальчишки. Один ужасавшийся русский офицер воображал, что мог бы пройти по трупам через Амур в Китай. В окрестных деревнях было убито еще около семи тысяч человек[67]. Добавились массовые грабежи.
Затем наступила тишина. Китайская угроза испарилась; русская армия сожгла дотла их местный центр Айгун и еще шестьдесят восемь деревень, а потом двинулась в глубь Маньчжурии. В течение пяти лет о погроме официально не говорили ни слова. Люди в округе онемели, словно после минутного помешательства. Даже местная «Амурская газета», которая сначала выразила ужас, потом писала, что «китайцы переплыли Амур».
Однако через четыре дня после резни русский полковник Александр Верещагин, плывший в Хабаровск, увидел, что пароход плывет по трупам китайцев. Он писал, что река во всю ширину была покрыта раздувшимися и разлагающимися телами. «И вот, во всю ширь Амура, поплыли утопленники, точно за нами погоня какая. Пассажиры все повылезли из кают – смотреть на такое невиданное зрелище. Оно до смерти не изгладится из моей памяти… “Пожалуйте завтракать!” – возглашает буфетный слуга»[68].
Если вы сегодня проедете несколько километров до Верхнеблаговещенского, то не найдете никакого мемориала. Вдоль Амура снова пограничные заграждения – сомкнутые сторожевые вышки и бетонный бастион, увенчанный колючей проволокой. Когда-то здесь стоял памятник Муравьеву, который сошел на берег с грозным архиепископом Иннокентием, чтобы окрестить заставу Благовещенском (в честь благовещения Девы Марии), но наводнения его смыли. Противоположный берег находится метрах в шестистах и занавешен плотной стеной деревьев. Река между берегами быстра и глубока. Из пяти тысяч толпившихся тут китайцев дальнего берега достигли, возможно, человек сто. Однако в Благовещенске все знания об этой бойне канули в реку забвения.
Светлане, пожалуй, лет шестьдесят; она – дитя Советского Союза. Крашеные светлые волосы падают на лицо девушки-переростка, девушки, пропитанной уверенностью иного времени. Она выследила меня через гостиницу и хочет, чтобы я пообщался с ее учениками. Сидя в залитом ослепительным светом классе, я представляю, как школьники ее боятся. Но выглядят они спокойными – джинсы, шерстяные джемперы, практически нет сходства с задавленной безысходностью сретенских учеников. Нет деревенских гривок, узлов на затылке и клипс в виде бабочек. Эти подростки даже улыбаются. Но там, где сретенская учительница была уступчива и печальна, Светлана ораторствует с назойливой монотонностью. Полагаю, никто из школьников не осмеливается задавать ей вопросы.
На этот раз на вопрос об устремлениях поднимается лес рук.
– Хочу в Канаду! – объявляет одна девушка.
– Мне нравится Лос-Анджелес! – добавляет пухлый паренек.
– Я хочу жить в Париже! – Это еще один мальчишка.
Светлана свирепеет. Это не планировалось. Она кричит:
– Вы не патриоты!
Однако дети не кажутся испуганными.
– А почему Париж?
– Потому что там красиво, – отвечает мальчик. – Я хочу жить в красивом месте. Там Эйфелева башня и Биг-Бен.
– Биг-Бен не в Париже, – торжествующе замечает Светлана. – Он в Лондоне.
– Я хочу поехать в Лондон на языковые курсы, – встревает еще одна девочка. У нее светлые беспокойные глаза. – В любой университет. Не знаю пока, в какой.
Я осознаю, что это уже другие люди, с другими родителями: возможно, не богатые, но имеющие достаточно, чтобы помечтать. Один мальчик был с отцом в Таиланде и Сингапуре; другой побывал в Германии и Испании. Они хотят начать сетевой бизнес, разрабатывать компьютерные игры, стать дизайнерами. Кто-то, конечно, еще не определился. Однако класс звенит их будущим.
Тихая девочка говорит:
– Москва. Я поеду в Москву. – Ее голос звучит нерешительно. Москва для нее – заграница, до нее шесть тысяч километров – дальше, чем до Индии или Японии.
Светлана успокаивается.
– Да, Москва, самый прекрасный город. – Она оборачивается ко мне за подтверждением. – Что вы думаете о Москве?
Но я всегда представляю Москву под серым небом. Самые глубокие воспоминания связаны с брежневскими годами. Даже запомнившиеся дружеские отношения окрашены ощущением тревоги. Говорю, предсказуемо спотыкаясь:
– Предпочитаю Санкт-Петербург.
Светлана возмущается:
– Москва лучше! В Санкт-Петербурге простыть можно. Дни там короткие. Слишком сыро. До костей пробирает.
– Мои кости привыкли к такому в Англии, – говорю я, но никто не смеется.
Меня спрашивают о зарплате на Западе («Вы богаты?»), поп-концертах, поведении мужчин (это какая-то хмурая блондинка), Голливуде. Когда я упоминаю Китай, никто не реагирует. Блестит как раз Запад – его музыка, фильмы, стиль, пульс молодой жизни.
Но Светлана уже этим насытилась. Через какое-то время она полностью игнорирует учеников и приступает к своему символу веры. Слова несутся пугающим потоком.
– Все становится лучше. Наш Дальний Восток развивается. Москва нам помогает. Китайцы теперь покупают у нас, а раньше было наоборот. – Про обвалившийся рубль она не упоминает. – Китайцы любят наше золото, наш янтарь и нашу нефть. – Она по-учительски поднимает палец вверх. – Они берут нашу нефть!
На миг мне кажется, что она жалуется на то, что сырье уходит в Китай. Однако она продолжает:
– У нашей нефти особый аромат.
Она словно говорит об изготовлении масла из соевых бобов.
– Я видела, как российскую одежду везут в Китай. Целые ящики – кожаные куртки с мехом. Китайцы все это покупают… целыми ящиками…
Представляю, как бы сейчас западные студенты ерзали, перешептывались, включали свои мобильники. Однако класс Светланы просто смотрит на нее потускневшими глазами. Ее мир – это не их мир, они спрятались у себя в черепах.
Светлана не обращает на это внимания и продолжает, подпитываемая то ли обязательным государственным оптимизмом, то ли самообманом; ее челюсти дрожат. В конце концов, что могут знать эти дети?
– Наш Дальний Восток богат! Сюда возвращаются наши люди. Даже из Мексики и Бразилии. Даже старообрядцы, которые уехали много лет назад. Они возвращаются. Я видела по телевизору. Они все еще носят старинную одежду! Говорили, как здорово снова услышать русский язык. Наш Дальний Восток снова заселяется. Президент Путин…
Я с раздражением спрашиваю, почему же тогда данные переписи показывают крутой спад численности населения: менее чем за двадцать пять лет оно сократилось на четверть? Кампания по заселению Сибири практически ничего не дала.
Однако Светлана не терпит помех. Ее голос дрожит. Ее уверенность звучит в моей голове звуками сорокалетней давности: слепота национального устремления, заря, обещанная Советским Союзом, и угасающий свет. Я не могу смотреть школьникам в глаза.
Светлана закрывает класс пораньше и ведет меня в свой кабинет. Сразу же говорит:
– Глупые они. Ничего не знают. Просто смотрят Интернет. Когда вырастут, то поменяются. Они захотят остаться в России и жить здесь, в Благовещенске.
Она хлопает дверью, отсекая шум школьников в коридоре. Кабинет старенький и тесный. Но она предлагает мне хлеб, варенье и знакомые конфеты в бумажных обертках, извиняясь за них и за свой языковой класс. Иногда кто-то из учеников засовывает голову в дверь, но Светлана рявкает, и они исчезают.
Затем она возобновляет свои разглагольствования. Теперь ее аудитория – это я. И она хочет, чтобы я молчал. Одновременно с раздражением я ощущаю странную печаль, источник которой не могу определить: снисходительность, которую она возненавидит. Она уверяет:
– При Путине наша жизнь становится лучше. Вы заметили? Он везде строит спортзалы, и мы стали курить меньше, намного меньше. Я знаю, что в Лондоне есть спортзалы. Я была там. И я знаю, что ваши газеты пишут о нас. Я все читала. И это неправда. Думаете, мы глупые? Российские дети, возвращающиеся из американского университета, знают больше, чем американские студенты. О чем угодно – история, география… Американские студенты даже не знают, где находится Москва!
– Американцы подвергают вещи сомнению. Так уж устроена эта страна, – говорю я.
Секундная тишина. Затем она соглашается:
– Да, критическое мышление у них лучше.
В ее устах такое мышление кажется непонятной ученой категорией, вовсе необязательной. Она подвигает мне вазочку с конфетами и тихонько и загадочно вздыхает.