Елена Клещенко – Мир без Стругацких (страница 37)
Кто-то уверяет, что Рытхэу давно мёртв. Другие говорят, что он уехал доживать свой век на загадочный остров Ръэвав, которому посвятил полдюжины рассказов и один роман.
Юрий Рытхэу. Песни снежного кита
Умилык: сказка о матери белых китов
– Говорят, пурга на Ръэваве – это снежный кит гневается. Бьёт хвостом по бесконечной глади Млечного Пути и высекает мелкие снежинки, которые укутывают остров.
– Во всём мире снег – явление атмосферного масштаба, и только на Чукотке – космического.
– И даже не на всей Чукотке. На Ръэваве. Чукотка – что? Cлово. Административная единица, геометрическая фигура, отчёркнутая линейкой на карте. Послушать этих картографов, им и Магадан сойдёт за Чукотку.
– Это вам какие-то дикие картографы попались, не слушайте их. Слушайте меня. А лучше расскажите, чем этот ваш Ръэвав такой особенный, что везде снег – агрегатное состояние воды, а тут – осколки вечности.
Прежде чем отвечать, Умилык оглядел комнату – с некоторой даже нежностью. Всё здесь было ладно и выверено, так что не стыдно было теперь принимать гостей.
А компания подобралась на редкость странная.
Молодая женщина со светлыми, почти белыми волосами и мёртвыми глазами. Такие глаза бывают, когда заканчиваются последние слёзы. Даже сквозь несколько слоёв одежды Умилык ясно видел, что женщина носит ребёнка. У беременной женщины меняется повадка: теперь ей надо беречь не только себя. И пусть вместе с последними слезами исчезает вкус к жизни – остаётся материнский инстинкт.
Высокий лысый человек в очках с толстыми линзами был похож на профессора и выговаривал русские слова подчёркнуто правильно, но Умилык знал уже, что человек этот – поляк и что никакой он не профессор, а, кажется, вовсе музыкант. Второй мужчина так спешил вернуться на материк, что из Кытооркэна перебрался на Ръэвав, но вместо запланированного вертолёта получил пургу; лицо в оспинах, вечная ухмылка, неопрятные волосы – корреспондент из самой Москвы. Именно с ним Умилык вёл беседу.
Но больше всего изумляло Умилыка присутствие здесь старухи, что сидела на корточках неподалёку от выхода, – с таким видом, будто встанет и уйдёт, едва закончится буря. Это была Навэтын, и ей было сто, а то и двести зим. Так Умилыку говорили те, кто родился и вырос на Ръэваве. Сам Умилык тоже был «стажистом» – слово из лексикона райисполкомовских людей, что изредка добирались и на Ръэвав. Он провёл на острове почти тридцать лет. И когда Умилык появился здесь, Навэтын уже была стара, как сам остров.
Её яранга стояла наособицу, и Умилык иногда думал, что когда Навэтын умрёт, узнают об этом не сразу. Навэтын умирать не спешила. Наоборот: поражала крепким рассудком и ясным чувством времени. Она всегда заранее знала о благополучной охоте, и, когда вельботы возвращались с жирной добычей, Навэтын ждала на берегу со своим пекулем. Ловкостью она не уступала лучшим работницам разделочной бригады, ей всегда были рады.
Тем удивительнее, что на этот раз Навэтын оказалась в посёлке так невовремя, за час до начала первой ноябрьской пурги.
Посёлок – громкое слово. На Ръэваве не было ни своего райисполкома, ни даже клуба. Центром жизни оставалась метеостанция, где и собралась сейчас в ожидании лётной погоды эта компания.
Умилык вздохнул. Обеспечить заезжим гостям местный колорит – задача, не вписанная в должностную инструкцию, но не менее важная, чем, например, аккуратное ведение метеорологического журнала.
– Когда-то наравне с луоравэтлен жили на севере и другие племена: люди-моржи, люди-лахтаки и даже люди-киты. Мужчины из этих племён брали в жёны человеческих женщин, и так продолжался их разумный род. Однажды в эти края приплыла великая китица – мать белых китов – и взяла в мужья охотника луоравэтлен. Всё, чего хотела китица, – проучить своего первого мужа, своевольного снежного кита, что плавает по Млечному Пути и чьи песни люди слышат на границе между реальностью и сном.
Но дети, которых китица родила охотнику-луоравэтлен, были так же ей дороги, как белые киты. Дети выросли и взмолились: мать, мы не можем уплыть с тобой в океан, но и здесь нам места нет, все лучшие земли заняты другими людьми, как нам быть? Послушала китица своих детей, вздохнула и сама стала островом – чтобы у детей её была собственная земля. И остров этот получил имя Ръэвав. Только один наказ оставила она своим детям, и слова эти передают из поколения в поколение: белые киты – братья, а братьев не убивают. Говорят, иногда сама китица выходит к жителям острова в человеческом обличии – посмотреть, как дела у её детей.
Именно поэтому великий снежный кит так отличает Ръэвав и поэтому приходит сюда с пургой: ищет свою жену, которая оставила его ради человеческого мужчины и его детей.
Борисов: рассказ о китобое
Пурга за окном выла и билась в стены и крошечные окна, постукивала по крыше – точно северный великан прощупывает ветхое жилище в поисках слабого места.
Смотрителя Борисов видел насквозь и даже заметил момент, когда отбывание повинности по развлечению незваных гостей сделалось для него чем-то куда более интимным и важным. На мгновение Борисову показалось, будто он и сам разглядел в крошечном окошке метеостанции огромный глаз снежного кита, который не мигая смотрел прямо на него.
Он ещё помнил, как предвкушал эту поездку: особое чувство где-то пониже солнечного сплетения. Похоже на влечение к женщине, но морознее, холодок разбегается по крови и крошечными иголками покалывает в кончиках пальцев. Как-то так, думал Борисов, рождаются буквы, которые он потом сложит в слова. Непременно нужна была пишущая машинка, и в Москве Борисова ждала его «Олимпия», предмет особой гордости и тайного поклонения. Борисов терпеть не мог писать от руки – почерк у него был ужасный, курица лапой, в этих каракулях терялась, путалась красота идеи и ясность мысли. Но тащить «Олимпию» на север было бы нелепо. Борисов представил себя в китобойной моторке с «Олимпией», усмехнулся, а затем помрачнел. Борисов привык отслеживать цепочки своих мыслей, как рыбак, который осторожно, чтобы не спугнуть добычу, тянет леску. Ещё до того как рыба покажется из-под воды, уже по весу её и по манере рыбак понимает, чтó сейчас увидит: сома, щуку или даже осетра.
Борисов знал, какая история заставила его помрачнеть.
Теперь не осталось ни предвкушения, ничего. Не было какого-то особого ожидания возвращения домой. Домой хотелось деловито, буднично, как хочется лечь уже и выспаться наконец на привычной подушке после долгого перелёта. И в этом чувстве тоже было что-то от отношений с женщиной: роман завершён, влечения не осталось, ты уже всё узнал, что мог о ней узнать, и всё о ней понял, и показал ровно столько себя, сколько стоило, а больше и не надо. Борисов знал, что никогда не вернётся на Чукотку, и от этого ему было немного грустно. Но по-настоящему черно делалось от воспоминания об Эттыне.
– Всё это очень красиво, – сказал Борисов. – Пока не заканчивается чьей-нибудь смертью.
Краем глаза он заметил, как вздрогнула девушка, укутанная в пуховый платок: отчего-то ей не удавалось согреться даже в жарких помещениях метеостанции, хоть смотритель и отпаивал её крепким горячим чаем. Поляк не поднял головы, так и вертел в руках свой миниатюрный варган. Старуха в углу смотрела пристально, как будто и на Борисова, но одновременно – в бездну внутри себя. Умилык вежливо вскинул брови.
– Был в Кытооркэне охотник. Совсем молодой, ещё мальчишка, но высокий, не по-чукотски даже, да простит меня уважаемый Умилык.
Умилык пожал плечами, как бы говоря: а что же тут прощать, и то верно, что я невысок.
– Мальчика звали Эттын, и был он китобой.
Борисов вспомнил, каких трудов ему стоило уговорить бригадира взять его на кита. Эттын помог Борисову, причём помог совершенно безвозмездно – просто от восторга общения с человеком из самой Москвы. Эттын подхватил у Борисова красивое, как ему казалось, слово «жовиальный» и приправлял им каждую третью свою фразу. «Карго-культ», – презрительно думал тогда Борисов. А теперь стыдился своего презрения.
– Когда гарпун попадает в кита, наконечник раскрывается. Кит идёт на дно, но дело сделано, вслед за гарпуном на воду летит поплавок – пых-пых, так его называют. И чем больше гарпунов поразило кита, тем больше поплавков, а значит, киту сложнее уйти под воду. Тот кит бился как бешеный, он вырвал из себя первые два гарпуна, и море окрасилось китовьей кровью, но охотники были неумолимы. Каждый из них, за исключением, может, Эттына, повидал на своём веку десятки, а то и сотни китов. Их не удивить жизнелюбием отдельной подводной твари.
Борисов говорил размеренно, неспешно. Когда ему казалось, что мысль утеряна, воображение рисовало картинку: «Олимпия» на огромном и совершенно пустом столе. Столешница покрыта стеклом, а под стеклом – обрезки и обрывки жизни Борисова: билеты и билетики, газетные вырезки, салфетки и даже одна алдановская перфокарта. Так было всегда, сколько он себя помнил: стоило поставить пальцы на клавиши – и слова появлялись вновь. Точно хранились там, в кончиках пальцах, а клавиши пишущей машинки были способом их извлечь и дать им форму.
Сейчас формой был кит.
– В этой крови и в этом бурлении самого кита было не разглядеть. Ясно только, что это был лыгиргэв, – тут и сам Борисов поддался искушению употребить красивое слово. Попробовал его на вкус, посмотрел на лица слушателей, представил вместо них другие лица – московские, сытые, искушённые.