реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Калмыкова – Образы войны в исторических представлениях англичан позднего Средневековья (страница 41)

18

В-третьих, следует учитывать, что все известные трактаты о рыцарстве и военном искусстве были созданы за пределами Англии — в основном во Франции и Италии. И хотя большинство английских рыцарей в XIV–XV вв. кто лучше, кто хуже понимали французский, а некоторые и латынь, а следовательно, являлись потенциальной аудиторией для иностранных сочинений, отсутствие собственной «национальной» продукции подобного рода приходится учитывать. Возможно, причины этому следует искать в отличиях английского рыцарства от континентального (в открытости сословия, в большей социальной мобильности общества, в иных принципах комплектации армии), а может быть, в банальной непопулярности жанра светского трактата в рассматриваемый период.

В любом случае, говоря об отражении индивидуальных представлений непосредственных участников военных действий в исторических произведениях, необходимо помнить о весьма своеобразном соотношении идеализированных теоретических представлений о кодексе рыцарской чести с грубой реальностью войны. Даже самый куртуазный рыцарь, воспитанный на героических сказаниях и романах, тонкий знаток фундаментальных трактатов о военном искусстве, мог определить сферу, за пределами которой буквальное следование книжным истинам будет не только опасным, но даже вредным и, что еще хуже, смешным и нелепым. Поведение, украшающее воина на турнире, могло грозить ему смертью в реальном бою. Сравнивая теорию войны с ее практикой, неизменно убеждаешься в том, что в сознании большинства воюющих теория и реальность мало соотносились. Конечно, достаточно легко привести массу примеров, доказывающих обратное. Можно вспомнить историю гибели короля Богемии Иоанна в битве при Креси в 1346 г. Романтический герой — слепой король Иоанн не только лично принял участие в битве, он командовал авангардом рыцарей. Помимо короля Богемии, в этой битве погибли брат Филиппа Валуа граф Алансонский, герцог Лотарингский, граф Фландрский, граф Блуаский. Сам Филипп Валуа покинул поле боя, только потеряв коня. Стяжавший победу благодаря своим лучникам Эдуард III лично не принимал участие в сражении. Дань рыцарской романтике он воздал после битвы, оплакивая гибель короля Иоанна — «паладина всем сердцем», которому давно было предсказано, что он погибнет в битве против храбрейших рыцарей мира. Примечательно, что плюмаж Иоанна из страусиных перьев с тех пор стал украшать боевой щит принца Уэльского. Другой государь — Генрих V Английский, заслуженно признанный одним из величайших воинов в мировой истории, регулярно сверялся с Библией, дабы его собственные действия или действия его солдат не противоречили положениям канонического права. Впрочем, даже под страхом вечного проклятия и смертной казни английские солдаты не всегда могли удержаться от искушения разграбить церковное имущество или учинить насилие над монахинями. В этом плане показателен хорошо известный пример достославного сэра Томаса Мэлори, написавшего роман об идеальном рыцарстве во время пребывания в тюрьме (причем не первого), куда он был посажен за грабеж и изнасилование.[601] Возможно, иронизируя над сложившимися обстоятельствами, Мэлори вставил в текст следующий пассаж: «Как? — воскликнул сэр Ланцелот. — Рыцарь — и вор? Насильник женщин? Он позорит рыцарское звание и нарушает клятвы. Да это позор рыцарского ордена; он преступает присягу. Сожаления достойно, что такой человек живет на земле».[602] Размышляя о своеобразном сосуществовании и переплетении в средневековой культуре войны двух моделей поведения (условно — рациональной и куртуазной), я прежде всего хочу подчеркнуть, что актуализация каждой из них сугубо индивидуальна и конкретна, а главное — не подчиняется какой-либо очевидной бытовой логике.

Декоративная романтика, безусловно, занимала прочное место в жизни большей части позднесредневековых рыцарей и их дам. При этом отношение к ней было весьма индивидуальным. Одни воспринимали вычурные обеты и удивительные подвиги как увлекательные, хотя и рискованные игры, вносящие приятное разнообразие в повседневную жизнь. Другие гибли или разорялись ради стремления подражать поведению героев романов. Третьи ухитрялись найти компромисс, умело соединяя романтику с прагматикой жизни. Но чем бы ни руководствовался рыцарь, решаясь следовать кодексу чести, он прежде всего рассчитывал на адекватное восприятие его слов, жестов и поступков людьми, равными ему по статусу, ибо, как хорошо известно, культурные коды понимаются только в той среде, где они приняты. Как утверждает один из авторитетнейших специалистов по средневековым войнам Ф. Контамин, «приемы ведения "куртуазной" войны носили не только теоретический характер; неопровержимые свидетельства доказывают, что они использовались на деле».[603] Сходясь в поединке, рыцари стремились не столько убить друг друга, сколько обезвредить противника. Объясняя широкое распространение практики выкупа пленных, Ф. Контамин указывает, что существенную роль в этом сыграло не только проникновение в военную среду христианских ценностей, но то, что «на войне стали часто сталкиваться одни и те же люди, которые могли быть знакомы, могли вспомнить, узнать друг друга, сознавая схожесть своего положения и переменчивость неудач и успехов, что ясно прослеживается в хронике Фруассара или в жизнеописании Байяра [sic. Баярда. — Е. К.]».[604] Чуть ниже французский историк переходит к тезису о том, что пленение противников практиковалось исключительно в рыцарской среде. В подтверждение своих слов он среди прочих источников цитирует Фруассара, утверждавшего, что французские дворяне избегали сдаваться в плен английской черни, ибо от нее нечего было ждать пощады. Не споря с этим тезисом, отмечу лишь, что беспощадность черни порой проистекала не из природной жестокости простолюдинов, а из элементарного незнания рыцарских правил. В качестве примера приведу один эпизод: в 1404 г. крестьяне из Дартмунда наголову разбили напавших на них французов; среди крестьян были и женщины, «которые поражали врагов из пращей». В итоге этого столкновения основная часть врагов была убита, поскольку английские простолюдины, сражаясь так же доблестно и умело, как и рыцари, не знали французского языка: «И хотя знатные [враги. — Е. К.] предлагали в качестве выкупа большие суммы, грубые крестьяне полагали, что те угрожают, когда те взволнованно умоляли о сохранении жизни».[605] Налицо полное непонимание, не только языковое, но и культурное: мольбы о пощаде воспринимаются как угрозы. Не зная, что делать с пленными, крестьяне убивают всех противников. Впрочем, и в данном случае приходится признать, что сюжеты о расправах черни над рыцарями, о неправильной трактовке слов и жестов, выражающих желание сдаться в плен, также являются популярнейшим топосом в исторической литературе, служащим либо для акцентирования внимания на социальном неравенстве противоборствующих сторон, либо для осуждения грубости простолюдинов. В любом случае, трактуя подобные эпизоды, следует помнить об их возможной условности.

Знатокам истории Столетней войны прекрасно известен другой пример уничтожения пленных: после битвы при Азенкуре Генрих V отдал приказ казнить почти всех пленных, сохранив жизнь только самым знатным. В данном случае действия английского короля были продиктованы вовсе не незнанием «правил» рыцарской войны, а военной необходимостью: продвижение по вражеской территории с пленными, превосходящими числом собственных воинов, было настолько опасным, что король не только не пожалел врагов, но также проигнорировал переживания собственных подданных, лишившихся в перспективе богатых выкупов. Примечательно, что современники Генриха V прекрасно осознавали вынужденность этой меры и не осуждали короля за этот приказ. Возвращаясь к разговору о культурном несовпадении, отмечу, что примеры, аналогичные приведенному выше, можно отыскать в любой эпохе: «правильные» для одной аудитории жесты могут восприниматься как нелепые (или просто оставаться незамеченными) в другой среде.

Цель этого несколько затянувшегося предисловия — подчеркнуть всю условность изучения индивидуальных представлений людей эпохи Средневековья о войне, воинской славе, чести, поведенческом кодексе и т. д., опираясь исключительно на исторические сочинения и другие нарративные тексты. Подчеркну также, что труды историографов или авторов трактатов о военном искусстве не только отражали, но также определяли и формировали сознание современников, навязывая им определенные поведенческие модели. Можно представить некоего монаха, который, не покидая пределов своей обители, составлял хронику, изображая события, описывая мизансцены и приводя диалоги героев, руководствуясь фантазией, основанной на прочитанной им ранее литературе (античных авторах, трудах отцов Церкви, сочинениях предшествующих хронистов). Имея в своем распоряжении краткое донесение об одержанной победе, числе убитых и пленных, хронист мог расцветить рассказ о битве и проникновенной речью главнокомандующего, и описанием славных ударов, которыми обменивались противники. Не будучи непосредственным свидетелем сражения, он не мог точно передать обращение полководца к войскам, более того, он даже не знал, было ли это обращение или нет. Историограф руководствовался собственным представлением о том, что подобная речь должна была прозвучать перед боем, чтобы вдохновить сражающихся, ибо именно так поступали все полководцы прошлого. Выдуманная речь, скорее всего, состояла из сплошных топосов и клише. Проблема, однако, заключается в том, что и полководец мог быть воспитан на такой же литературе, на тех же топосах и клише, а посему нельзя быть полностью уверенным в том, что приведенная в хронике речь никак не соотносилась с той, что наверняка была произнесена перед битвой.