Елена Ивановна Михалкова – О лебединых крыльях, котах и чудесах (страница 15)
Восемь опустевших клеток сожгли за баней.
– А ведь этих кроликов вполне можно было есть, – удрученно заметил дедушка, вычитавший, что миксоматоз для человека не опасен.
На что бабушка заметила, что сытое брюхо к ученью глухо, и никто из нас не нашелся что возразить.
Нюра
Я хорошо помню Нюру. Нюра была красавица. Пела знойным контральто, выщипывала брови дугой, пекла сладкий хворост, которым угощала нас, детей. До деревенского магазина ходила в белых разношенных туфлях, которые на ее ноге сорок второго размера по недоразумению именовались не баржами, а лодочками. Кудри свои черные никогда не подбирала наверх.
Нюра была вдова. Вдовушка. В ее присутствии мужчины начинали глупо посмеиваться. Компасы сходили с ума и уверяли, что север там, где Нюра. Окрестные коты складывали дохлых мышей к ее ногам, и ворот колодезный нежно поскрипывал, когда она приходила за водой.
Прежде чем открыть дверь, на минуту задерживаюсь в сенях.
– Мам, – говорю, – помнишь Нюру?
– Кудрявую такую? Помню. Несчастная была женщина.
– Почему несчастная?
– Муж у нее был рыбак, утонул лет в сорок. Замуж она больше не вышла, детей не родила. Кажется, влюблена была в кого-то безответно. И умерла рано, до пятидесяти не дожила. Почему ты про нее вспомнила?
– Да просто так, – говорю. – Хворост она вкусный готовила.
На дороге тихо-тихо, только собака взлаивает где-то вдалеке. Ночное небо подёрнуто облаками, как льдом, и если приглядеться, в проруби луны видна медленно плывущая рыба.
Тетя Шура встречает на пороге. Из приоткрытой двери тянет блинным духом. Пока мы сидим за столом, под ногами вьется мелкая кошка с родинкой на щеке.
– Шур, помнишь Нюру?
– Потаскуху-то эту? Чего смотришь? Она, между прочим, мужа своего извела.
– Как это?
– Утопила его пьяного.
– Шур, что ты выдумываешь?!
Тетя Шура сердито отодвигает тарелку с блинами.
– Слушай-ка сюда! Вы городские, прилетели на лето, фыр-фыр – и обратно! А я тут седьмой десяток живу. Нюрка была вертихвостка. Перед одним задницей повиляет, другому глазки состроит… С деверем своим, говорят, крутила. Муж ее за это учил маленько приличиям.
– Бил, что ли?
– Ну, если она с его родным братом хороводила, что ж ему, в меду ее купать? Поколачивал, бывало. Но только когда выпьет! Чтоб трезвому ее тронуть – это ни-ни. Ты вот с этой стороны блины пробовала? Я их с грибами навертела. Ешь!
– А как она его утопила?
– Да откуда ж мне знать. Вечером ушел на Оку с ночевкой, утром возле турбазы труп выловили. Сам бы он выпивший в воду не полез. Я думаю вот чего: Нюрка дождалась, пока он уснет, и по траве его в реку стащила. А к чему ты про нее завела на ночь глядя?
– Да просто так, – говорю. – Печеньем она угощала нас в детстве.
– Подлизывалась! Ну такая хитрая баба… Кстати, я тебе вот тут блинов отложила. Родителей угостишь. Завтра к матери твоей зайду, передай ей, пусть ждет.
Воздух на улице сырой и как будто слежавшийся. Редкие зернышки фонарей светят едва-едва. Ко всем жилым домам сквозь снег прорыты прямые дорожки, и только к Васиной калитке ведет вытоптанная синусоида.
– Вась, помнишь Нюру?
– Грудастую? Ну!
– Шура говорит, она своего мужа утопила.
Вася усмехается:
– Ты больше слушай. Юрка его утопил, брат родной. Чего ты рот разинула? Нюрка от него беременная ходила. Муж ее избил, она ребенка выкинула. Юрка переживал сильно. Подстерег брата на реке, утопил. А сам после этого уехал, не смог с Нюркой жить. – Он с аппетитом откусывает от свернутого трубочкой блина. – Ты правда не слышала?
Я сижу и думаю о бедной Нюре, которая так красиво пела, и выщипывала брови дугой, и щеголяла в белых туфлях-лодочках, нелепо смотревшихся на ее больших ногах, и пекла для окрестной малышни сахарный хворост, потому что самый простой способ собрать вокруг себя детей – это угостить их сладким печеньем.
– Муж ее был пакость трусливая, – спокойно продолжает Вася. – Мой отец про таких говорил: «душонка рыхлая». Брата боялся, на своей бабе душу отводил. Ты маленькая была, не помнишь, а я видел, как Нюрка с фингалами по деревне рассекала.
– Подожди, а почему Юру не посадили? Раз все знали, что он убил?
Вася пожимает плечами:
– Во-первых, не все. Во-вторых, кому это надо – сажать его! – Он сворачивает очередной блин. – Нюрка, кстати, после его отъезда всего лет пять прожила. Слушай, а чего ты про неё заговорила?
– Просто так. Хворост она пекла вкусный, угощала нас. Помнишь?
– Помню, – кивает Вася. – Только это не Нюрка, а Нинка, соседка ее. Из Нюры хозяйка была – как из гондона самовар.
Всю ночь воет метель. Наутро мы с псом доходим по лесной дороге до кладбища, но тропинки занесены и к могилам не подобраться. Могли Шура с Василием сочинить эту историю? Жизнь в деревне скучная, особенно зимой. Любые события обрастают комом подробностей, и по прошествии лет уже не разобрать, где выдумка, а где правда. Я хотела отыскать могилу Нюры и посмотреть, похоронена ли она рядом с мужем. Но пока пес бегает вокруг, а я стою на границе леса, снова поднимается ветер и беззвучно заносит старое деревенское кладбище снегом.
О котах (и о маленьких собаках)
Кот и пес – это два чистых типажа, два характера, имеющих столь же мало общего друг с другом, как Портос и, допустим, Онегин.
Пудель простодушен. Счастье его безгранично, как у маленьких детей, и лишено малейшей примеси обиды.
– Вернулась! – кричит он, исполняя всем своим маленьким кудлатым тельцем неистовый танец. Хвост его крутится точно миксер, хребет бешено изгибается, как если бы пес был рыбой, пойманной в невидимые сети. Где достоинство, где благородство? Забыты, растворены в единственной всепоглощающей эмоции!
Кот несет себя мне навстречу, как надменная рыжая волна.
– Вернулась, – констатирует он. – Где тебя носило, распутная тварь? – Мимоходом отвешивает пуделю оплеуху: – Чему радуешься, рыло? Спроси, где она шлялась? Чем от нее пахнет? Чужим пуделем пахнет! Не трогай меня, мерзавка!
Блаженство пса обнуляет его предыдущие муки. Забыто одиночество, забыт ущербный сон на коврике у двери. А кот всё-ооо помнит. На небесном полотне сиюминутной радости острее вырисовываются пики отдаленных терзаний. Где у пуделя мотив «как я с тобой счастлив» – у кота «как я без тебя страдал».
– Здесь чеши, – указывает он. – И здесь. Ублажай меня, дрянь. Я тебя не прощу никогда. За ухом, за ухом!
Но потом в приоткрытое окно врывается весенняя муха, как шальная императрица, и вытесняет из головной коробочки кота воспоминания о травме.
Матвей
Кто бы что ни говорил, у этого кота голова вывернута наизнанку. Извилины нарисованы снаружи для обозначения содержимого черепной коробки; это что-то вроде таблички «Здесь думают». Табличка врет. Возможно, коту в принципе чужд этот процесс. Простая логическая связка «если я упаду в ванну, то промокну и буду унизительно спеленат полотенцем» так и осталась для него недоступной. «Кто сунет голову в унитаз по самые жабры, того огреет крышкой» – тоже слишком сложно. Да боже мой, что крышка, когда даже многократно подтвержденный факт – «я могу застрять за диваном» – кот раз за разом пытается опровергнуть: «Не могу!» – «Можешь». – «Не могу!» – «Можешь!» – «Не могу! Застрял…»
В попытках объяснить это поведение чем-то иным, кроме незаурядного скудоумия, я пришла к мысли, что кот каждый день проживает новую жизнь. Это ее усовершенствованная версия, жизнь-N, где любая последующая лучше предыдущей.
Каждый день оконное стекло становится мягче. Близок тот час, когда удастся пробить его лбом и дорваться до трепещущей птичьей плоти.
В стиральной машинке когда-нибудь восстанет белье. Выйдет и соберется в теплые свежевыглаженные стога.
Люди осушат унитазы. По всей планете. Доберутся и до нашего – это свершится, надо только верить.
Но самое загадочное – вода. Что должно произойти с ней, чтобы кот перестал падать в ванну, при том, что купание ему ненавистно? Сперва я предполагала, что он надеется на изменение ее физических свойств. Допустим, заледенеет. Кот мечтает испытать скольжение, думала я, он желает нестись от края до края, лихо закладывая виражи и лишь изредка отталкиваясь от бортика задней лапой.
Но со временем до меня дошло, как я ошибалась. Не в скольжении дело. Раз за разом обрушиваясь с бортика, Матвей ожидает, что воды расступятся перед ним. И пересечет он ванну, сопровождаемый пением ангелов, и сладострастно вонзит зубы в мочалку, которую все время прячут подальше, и истреплет ее в клочья, а веревочку съест.
А еще вернее – пойдет по самой воде. Не замочив лап. Двинется навстречу мне, онемевшей и пристыженной, и над его ушами будет расходиться рыжее сияние. И дойдет до меня, и протянет великодушно лапу, и поведет меня в обратную сторону, а если я начну тонуть, рявкнет: «Усомнилась в своем коте? Дура!» И даже подушечки лап у него не намокнут, вот вообще нисколько.
А пока, приближая этот воистину светлый день, кот застревает за диваном, падает в воду и стучится лбом в стекло. То есть в принципе, если слегка абстрагироваться, в своем поведении ничем не отличается от тех самых людей, которые называют его идиотом.
Пение
По утрам кот Матвей поет.
У большинства котов его породы не «мяв», а убедительное воркование.