Елена Ивановна Михалкова – О лебединых крыльях, котах и чудесах (страница 10)
И в точности как и бабушка, подозреваю, что в ответ мне врут.
– Покрути мне еще мозги напоследок, – язвительно советует в ответ тот, кого назвали Леней.
Два старика на соседней аллее.
Ее я знаю. Она лежит в бабушкиной палате. Из тех женщин, которые, завидев в дверях Смерть, вздергивают все свои три подбородка и очень убедительно просят: «Голубушка, будьте любезны, наденьте бахилы. Не люблю грязь». Тяжелая, грузная, всегда устремленная вперед – ледокол «Красин» в китайских тапочках.
Муж у нее сухой кузнечик, насмешливый и какой-то очень легкий. Не идет, а парит в десяти сантиметрах над землей, живенько передвигая ногами только для вида, чтобы не смущать окружающих. Ни в больнице, ни на аллее не оставляет за собой следов. Шапочка на нём ядовито-розовая в полоску. Отродясь не видела таких дурацких шапок.
– Было б что крутить! – фыркает старуха. Получается у нее смачно, со вкусом. Хочется предложить ей сена, теплое стойло и отскочить подальше, чтоб копытом не врезали.
А вот двигается еле-еле. Словно льды стиснули ее большое неповоротливое тело и не выпускают, и колют, как тореадоры упавшего быка, пиками айсбергов.
Но она несгибаемая старуха. Медсестер шпыняет, с врачами разговаривает свысока, будто делает им одолжение. Снисходит, в то время как остальные лебезят и заискивают. Больных и всякую родственную шелуху вроде меня начисто игнорирует.
– Всю жизнь через тебя терплю унижения, – театрально горюет старичок.
– Хуже, чем эта шапка, я тебя не унижу! – парирует она. – Лёня! Сними!
– Лида! Иди нахер, – не меняя интонации, предлагает он.
И оба вдруг начинают смеяться. Их смех похож на диковатое уханье и скрип. Так могли бы смеяться деревья или, допустим, энты перед решающей битвой с Мордором, когда уже ясно, что большинство поляжет в сражении.
Бабушка сидит на кровати и смотрит в никуда. Она постепенно оплывает, как воск в тепле; глаза по утрам у нее затягиваются корочкой, с каждым днем все более твердой, как будто она больше не хочет смотреть наружу, хочет лишь закрыться от нас, чужих пугающих людей, законопатить щели, окуклиться и замереть. Я бережно протираю ей лицо ватными дисками, дойти до туалета – целая проблема, каждый раз это мучительно тяжкий поход, сорок девять шагов по больничному линолеуму до заветной двери, а обратно почему-то пятьдесят три. Не знаю, отчего обратно дольше.
– Когда вернется Алена?
– Скоро, бабушка, скоро.
Шесть старух в моей палате, пропахшей содержимым подгузников, несвежим бельем, затхлыми ртами, лекарствами, раздражением замотанных медсестер. Я все чаще чувствую себя седьмой.
Однажды наступает самый отвратительный день. День, когда все идет даже хуже, чем обычно. Мы едва не падаем по дороге в туалет, медсестры орут на меня, бабушка плачет в испуге, я пытаюсь успокоить ее и нарываюсь на ярость. «Где Алена? Не трогайте меня!»
Я все-таки дотаскиваю ее до палаты. Сто кило против моих пятидесяти: бабушка выигрывает этот бой еще до сигнала рефери. Я стою, взмокшая, вцепившись в спинку панцирной кровати, тяжело дышу, и перед глазами у меня плавают красивые черные круги, густые, как масло.
– Сутулишься! – строго замечают сзади. – Держи спину прямо.
Я рефлекторно выпрямляюсь прежде, чем успеваю понять, что произошло. Оборачиваюсь.
Целых три секунды бабушка смотрит на меня прояснившимися глазами и осуждающе качает головой. Это ее любимое наставление, она вечно укоряла, что я не слежу за осанкой.
Если можно ошпарить счастьем, то со мной случается ожог девяноста процентов поверхности тела.
Я еще ничего не знаю о том, что у таких больных бывают просветления, после которых часто наступает ухудшение. Мне понятно лишь одно: бабушка вернулась. Горячая волна толкает изнутри, я натыкаюсь взглядом на выросший в дверях ледокол «Красин» с зубной щеткой в руке и пытаюсь объяснить ему, что происходит, потому что такую огромную радость невозможно держать в себе.
– Узнала! – горячо говорю я, стараясь не расплакаться. – Она меня узнала! Она поправится?
Старуха бросает взгляд на мою бабушку, привалившуюся к стене и снова глядящую перед собой бессмысленно и кротко. Потом смотрит на меня.
– Обязательно поправится, – очень ласково и с такой абсолютной верой, что меня оставляют последние сомнения, говорит она и кладет тяжелую влажную руку мне на плечо. – Все поправятся.
Именно сдержанная ирония больше прочих эмоций соответствовала бы сказанному, но в голосе этой властной жесткой старухи нет ни тени насмешки. Сила ее убежденности такова, что я верю во все сразу. Конечно же, все поправятся! Непонятно, как я вообще могла в этом сомневаться.
Я обнимаю сначала ее, потом бабушку, потом снова ее, я тычусь, как щенок, и она терпит, хотя вряд ли ей приятны мои объятия.
Этого заряда мне хватит на целый месяц. Даже несмотря на то, что неделю спустя старуха не выйдет утром в коридор, пропахший жидкой овсянкой.
Полагаю, ей удалось настоять на бахилах. Большой силы убеждения была женщина.
Ее муж станет тяжело шаркать ногами по больничному истерзанному линолеуму, мигом спустившись на землю – воздушный шарик, привязанный к корме ледокола «Красин», который затонул.
Но пока все живы, и мы стоим в дверях, а бабушка смотрит в окно, где как будто специально для нас отдернули шторы и стало видно небо, заботливо отретушированное богом: золотое по краям, синее над головой.
Письма из деревни
Лето, жара, я брожу по колено в чепухе – легкой, как тополиной пух, и такой же привязчивой.
В магазине ко мне, берущей с полки баночку меда, обращается женщина – из тех, что с вечно озабоченными лицами. Думаю, они рождаются сразу с насупленными бровями и печатью беспокойства на челе: где грудь? выдадут ли мать по требованию или будет безжалостный режим? отчего пуповину до сих пор не перерезали? поторопитесь, товарищи, тут ребенок проголодался!
– Что, мед вкусный? – спрашивает женщина.
Нет, говорю. Невкусный.
Это правда. Мед бездарный, но хороший дома закончился, а авторитетные люди с дипломом и регалиями настоятельно рекомендовали мне выпивать на ночь чашку горячего молока с медом и содой.
– Зачем же вы его берете? – недоверчиво спрашивает женщина.
А другого нет, говорю.
Женщина начинает тревожиться. Что-то здесь не то! Не берут люди просто так невкусный мед! Не платят за него двести одиннадцать рублей прописью!
И решившись, снимает с полки банку этого дурацкого меда, при изготовлении которого ни одна пчела не привлекалась, не состояла, не участвовала. «Как же! – написано на ее лице. – Невкусный! Ври больше».
И ведь можно даже ее переубедить. Но я так думаю, двести одиннадцать рублей – не слишком высокая плата за чувство превосходства над окружающими, которые пытаются обмануть, ввести в заблуждение и вообще всячески сберечь ценный мед для себя одной.
Продуктовый наш – удивительный магазин. Где еще купишь пять минут торжества за такую цену.
Дни в деревне стоят прозрачные, исхудавшие, до скрипа отмытые дождями. И заполненные бездельем, лишенным привкуса вины.
Крыша наконец-то залатана. Новый забор держится уверенно, словно он вырос тут, состарился и даже обзавелся потомством.
Кстати о потомстве: соседские дети внезапно выше меня и зовут «тетя Алена».
– А ведь я помню их еще мелкими отморозками, – растроганно говорю папе.
Как выяснилось позже, папа почему-то решил, что речь идет о наших собаках.
– Да, – говорит, – весь угол нам в кухне загадили.
Я изумилась. Оказывается, самые загадочные подробности взаимоотношений наших двух семейств прошли мимо меня.
Еще некоторое время мы с отцом вели полный абсурда диалог, пока недоразумение не разъяснилось. Поймала себя на том, что чувствую разочарование. До чего драматичный эпизод мог бы быть с кухней!
Матушка варит в тазу варенье из тыквы и апельсинов, содержимое таза сияет золотом Монтесумы, наполненные банки превращаются в волшебные фонари, от которых стол расцвечен янтарными пятнами. «Тыква-2016», – подписывает мама. Как будто проводит конкурс красоты. Прошедшие первый тур отправляются в белоснежный рай холодильника, остальные толпятся на столе, волнуются, нервно подрагивают крышками.
– Хочется, – говорю папе, – как-то утешить их. Погладить по теплым плечикам, сказать, что все будет нормально, проигравших не останется, все победят…
– …и всех сожрут, – заканчивает папа. – Кроме тех, кто испортится.
Совершенно невозможно сочинять с ним сказки: каждый раз получается какая-то бессовестно правдивая жизнь.
Бледное неуверенное небо к вечеру дозревает, наливается полосатой краснотой мельбы. Сад пахнет яблоками, дом пахнет яблоками, кот пахнет яблоками и смотрит с крыши сарая желтыми яблочными глазами.
Папа задумал сделать яблочные чипсы, но что-то у него пошло не так и вместо чипсов получились две сковородки качественных углей. Дом пахнет углями, сад пахнет углями, угольно-черный кот смотрит из кресла и пренебрежительно морщит нос.
– Ты читала рассказ «Жизнь с идиотом»? – спрашивает папа у мамы в рамках поддержания светской беседы, пока оба заняты отмыванием сковородок.