Елена Хаецкая – Царство небесное (страница 10)
Сибилла сказала, старательно выдерживая ровный тон и глядя в сторону:
— Когда он приедет, я сперва хотела бы повидать его так, чтобы он не подозревал о том, кто я. Если он действительно полюбил меня, то сумеет узнать в любом обличии. Устройте нам встречу, чтобы о ней никто не знал, кроме вас и меня!
Эмерик улыбнулся и склонил голову.
Ги де Лузиньян погрузился в Иерусалим, точно малая маслинка, брошенная в огромный котел, где приготовлена братская трапеза для целого гарнизона; и вот, пока двое услужающих тащат этот котел на коромысле, все внутри него колышется и булькает, и малую маслинку кидает из стороны в сторону.
Город стоит на крутом берегу иссохшей реки, желтыми стенами и башнями врезаясь в блеклое небо. Два огромных купола высятся над ним, точно две опрокинутые чаши: купол Храма Господня и ротонда церкви Гроба Господня, свод которой раскрывается прямо в небо, чтобы впускать священный невещественный огонь, и рядом — дозорная башня ордена госпитальеров. Весь горизонт, от купола до купола, причудливо изрезан колокольнями, башнями, террасами.
Все наиглавнейшее в жизни человечества происходило здесь, в тесном пространстве, внутри толстых стен: Христос, Его смерть и то, что случилось потом.
Но все это не завершилось единовременным событием — оно происходит до сих пор; Иерусалим длится постоянно, он растянут во времени — единственный город на земле, — и Ги, как и всякий человек, который пришел сюда с нашитым на одежду крестом, вдруг ощутил соприкосновение своей души с душой спящего Хранителя Гроба, великого Готфрида, и с душами былых королей, и с теми верующими во Христа, чьи имена скрыты среди людей и известны лишь Господу, — с теми, кто вырезал на память о себе крохотный крестик в скале Голгофы.
Ворота поглощают входящего, а за воротами — странным образом — не обнаруживается ничего особенного или великого: обычная городская суета. Улицы перекрыты сводами наподобие тоннелей, и там ведется торговля; приятный рассеянный свет падает через небольшие окна, прорубленные в своде.
С Ги — его старший брат Эмерик; они бродят, как простые горожане, и Ги не устает дивиться тому, что открывается взорам, а Эмерик посмеивается, ощущая себя хозяином этого города и каждого примечательного камня в нем.
На улице Трав торгуют овощами, на Суконной — кипами переливающихся даже в полумраке шелков и приятной на ощупь холстины, на улице Скверных кухонь — странной для чужака едой, что готовится прямо на углях, посреди городской суеты. Это делают специально для паломников, приезжающих поклониться Гробу и не имеющих в Иерусалиме своего жилья. Однако, рассказывает брату жующий Эмерик, в последние десятилетия у живущих в городе франков вошло в привычку перехватывать еду прямо здесь, на улице. Иные посылают слуг закупать уличную стряпню для дома.
— Это у нас в обычае, — объяснил Эмерик брату.
Ги искоса глянул на Эмерика.
— В обычае, я думаю, есть глубокий смысл.
— Какой?
Эмерик явно не ожидает от младшего брата, что тот проявит способность интересно рассуждать. Ги надлежит не мыслить, а чувствовать, не созерцать, а быть созерцаемым.
Но затыкать рот братцу Ги Эмерик не хотел. Любопытно ведь, что он понял из всего увиденного.
Ги сказал тихо:
— Все мы странники на земле, и в этом городе любой из нас, даже король, — только паломник; что же удивительного в том, чтобы вместо домашней стряпни покупать скверно прожаренное мясо, которым потчуют чужаков-пилигримов! В этом я вижу истинное смирение.
Эмерик поджал губы. Несколько секунд он молчал, подбирая ответ, а затем возразил брату:
— Если все в Иерусалиме — лишь странники и пилигримы, то почему же те, кто готовит на углях еду и сидит на каждом углу, предлагая товар, считают себя здесь хозяевами?
— Надлежит кому-то быть и гордым, — ответил Ги невозмутимо, — чтобы другие могли понять, каково же смирение на вкус.
Эмерик смеется, потому что «смирение» братьев Лузиньянов оказывается чрезвычайно вкусным: у одного из «гордецов» они покупают пироги с яйцами и мясом, виноградную кисть, «райские плоды» и горстку фиг. Тесто армянской выпечки, называемое у сарацин «ифлагун», перенасыщено пряностями — это здесь тоже в обычае, — и Эмерик охотно рассказывает, сколько всего диковинного кладут в муку здешние хлебопеки: и имбирь, и кунжут, и анис, и тмин, и даже перец, а еще — натертый сыр, и шафран, и фисташки, и мак, и какие-то местные травы, названия которых Эмерик не знает.
— Ты привыкнешь, — уверяет коннетабль младшего брата. — Сыновья нашего отца всегда любили поесть и разбираются в пище, как никто.
Они бродят и бродят, пока не начинают гудеть ноги, и Эмерик все показывает брату местные рынки и объясняет назначение новых, незнакомых плодов. На спуске улицы Давида братья осматривают три торговые улицы, выстроенные правителями-франками в византийском стиле, с округлыми арками. На крытом рынке, где торгуют птицей, шум, хлопанье крыльев и летание перьев, и торговцы орут, вытягивая жилистые шеи, перекрикивая свой живой товар. Ближе к восточной стене есть место, где торгуют франки-крестьяне, но там менее шумно и не так интересно.
И чем дольше бродят по Иерусалиму братья, тем теснее свивается вокруг них город, так что в конце концов Ги чувствует себя оплетенным некоей невидимой сетью и все тщится при том понять: надлежит ли ему прилагать усилия, дабы избавиться от этих пут, или же, напротив, следует предаться на волю Господа и погрузиться в их вязкое кружево?
А затем перед Ги вырастает Храм, и происходит это так внезапно, что младший брат перестает дышать. Оцепенение длится почти минуту.
— Это здесь? — наконец, через силу, спрашивает он.
— Да, — отвечает меньшому старший, улыбаясь.
Ничего еще в Храме не увидев, даже не войдя внутрь, Ги падает на колени и так стоит. Глядя на брата, Эмерик поражается его доверчивости.
Храм, вобравший в себя роковую скалу, внутри подобен целому городу, в то время как снаружи он, облепленный паутиной улиц, обсиженный лавками и мастерскими златокузнецов, изготавливающих реликварии для паломников, выглядит незначительно — особенно в сравнении с цитаделью.
— Идемте же, — говорит Эмерик.
Ги слепо поднимается с колен и оглядывается. По узкой улочке, совсем рядом с Храмом, пробирается ослик с двумя бочками воды на спине. Кроткая морда показного смиренника, подрагивающие уши, готовые внимать приказам; копытца трудолюбиво переступают по камням. Чуть в стороне от шагающего ослика колыхаются телеса темнокожей женщины, закутанной в покрывало до самых глаз, и светловолосый ребенок, доверенный ее заботам, беспечно мочится на стену какой-то кривобокой хибары. Из раскрытых дверей лавок глядят веселые глаза.
И Ги де Лузиньяну постепенно начинает казаться, что с ним случилось невероятное: причудливая книжная буквица, которую он разглядывал, приблизив книгу к глазам, внезапно раскрыла перед ним некий таинственный вход, и он шагнул внутрь, в таинственный мир хитросплетенных узоров, сам сделавшись элементом ее убора, — и тотчас плоский орнамент перестал быть плоским, и каждая линия в нем обрела самостоятельное бытие, наделенное собственным запахом, собственной плотью. Все было здесь и утвердительно являло себя: и звон молотков по металлу, и запах перца и корицы, от которого щиплет в ноздрях, и тьма, моргающая огоньками лампад, полная тончайшей, взвешенной в воздухе пыли, и ослик с его лживой покорностью, и прохладная вода в бочках на его спине, и ребенок, и черные, сонные глаза женщины, в которых Ги увидел свое отражение…
Храм стоял, как и прежде, вдвинутый в глубину мощеной площади, сохраняя в себе место, где умер и воскрес Спаситель, и какие-то оборванные греческие монахи затеяли склоку с армянами в одеждах черных и лиловых, ибо еретикам входить в Храм воспрещалось, и шумное раздраженное карканье заполнило двор.
Там, внутри разрисованной буквицы, где чудовища подслушивают разговоры людей, прячась в ветвях райских деревьев, Ги слышит голос своего брата коннетабля:
— Идемте же, я хочу показать вам Гефсиманский сад и тамошнюю обитель, где похоронены дочери второго Иерусалимского короля, Болдуина де Бурка…
Иссохшие склоны Иосафатовой долины еле слышно шелестят под невидимым ветром. Здесь пахнет истлевшими растениями, но чуть дальше начинаются сады, и туда, к желтоватой, выбеленной солнцем монастырской ограде, под тень деревьев, Эмерик ведет своего брата Ги, и перед ним на террасе противоположного склона долины, почти на одном уровне с городскими воротами, возникает сад.
Премудрое сплетение ветвей и стволы, похожие на связки полуколонн, а между ними — какие-то легкие кусты, усыпанные и ягодами, и цветками, и выросшая под благодатной сенью трава. Ги входит в сад и погружается в раздумье.
Эмерик наблюдает за ним не без интереса. Братья не виделись уже несколько лет. За эти годы, минувшие в разлуке, Ги сильно вырос. Когда Эмерик уезжал в Святую Землю, младший брат был еще подростком, с безвольными золотистыми кудряшками, девчоночьим ртом, тонкими руками. Сейчас природная его хрупкость сделалась обманчивой: Ги довольно силен, и это заметно по тому, как он двигается. И еще он взял в привычку подолгу разглядывать то одну вещь, то другую, словно разыскивая в каждой потаенный смысл и значение.