Елена Глазова – От философии к прозе. Ранний Пастернак (страница 6)
Именно это прочтение представляется более правдоподобным, если вспомнить о том, что увиденное растение из раскрытых книг является воплощением постоянных перекрестных связей между философскими идеями, развиваемыми «с помощью логики, воображенья, бумаги и чернил» и литературными текстами, не имеющими ничего общего с логикой: «Когда я […] обращался к книгам, я тянулся к ним не из бескорыстного интереса к знанью, а за литературными ссылками в его пользу» (III: 182–183). Инстинктивно ощущаемая правильность этого нового пути поддерживается и вполне очевидным лингвистическим каламбуром или созвучием между пастернаковским «растительным мышлением», «сидящим в нем», и «овощными» коннотациями его собственной фамилии32. Но, скорее всего, этот папоротник из книг можно интерпретировать как отображение непосредственного осознания, что бурный вегетативный рост «философии во плоти» обладает всеми природными свойствами вида и будет упорно, по-дарвиновски, бороться за выживание, не позволяя поэту полностью отвергнуть философию: просто его занятия примут иную, в высшей степени индивидуальную форму существования, свойственную лишь ему и абсолютно чуждую для других.
Иными словами, описание беспорядка из разрастающихся книг представляется своего рода образной декларацией, заявляющей о новом способе существования в ареале философской мысли33, скрытой, пожалуй, даже в многозначной игре со словом «лист». Веер листьев-страниц, раскинувшихся по пути от философии к литературе, в равной мере пропитан и сокрыт буйством жизни, привычками и интересами, смятением и видением будущего. Но при этом растущая «вегетативная» книга-растение34 представляет собой тщательно продуманный вызов неокантианству Марбурга и его подчеркнуто логической методологии, оторванной от вторжения природы в мысленные процессы человека. Образ этого вызова и его отзвуков в глубокой древности, с ее драконами и живыми ветвями могучих растений, занимает место рядом с представлениями о туго спеленатых крыльях души, настойчиво требующих свободы в тех фрагментах текста, которые посвящены музыке и сокрушительному великолепию Скрябина35.
Поскольку в объяснении отъезда из Марбурга имплицитно прослеживается философская дилемма единства и противоположности природы и разума, Пастернак, по всей видимости, осознавал, что предпосылок у этого древа познания гораздо больше, чем листьев и страниц у «древовидного» растения, разлегшегося в его комнате. В неполный список входят неоплатоническое представление о том, что созерцание природы можно дополнить интеллектуальным осмыслением36, кантовское исследование многопричинности через образ древесных листьев37, и еще более четко – исследование природы и инстинктов у Спинозы и Лейбница38, столь важное для мыслителей-романтиков39: в первую очередь, сюда относятся «натурфилософия» Шеллинга и «Опыт объяснения метаморфозы растений» Гете. Но для Пастернака в этом образе отразился еще и более конкретный интеллектуальный контекст, имеющий непосредственное отношение к семинарам по Лейбницу и Канту.
Еще до Марбурга Пастернак должен был ощущать нестыковки между погружением в неокантианство40 и своим прежним восхищением Лейбницем и «Натурфилософией», интерес к которым в нем пробудил его московский преподаватель Густав Шпет41. Был Пастернак и прекрасно осведомлен о философских спорах, касавшихся возможной преемственности или отсутствия таковой между умственной деятельностью и жизнью природы. В этом смысле его письма из Марбурга за июнь и июль 1912 года весьма красноречивы: во-первых, они проясняют, что его решение уехать из Марбурга созрело самым буквальным образом между его двумя выступлениями с рефератами на семинарах: первый был зачитан 27 июня на семинаре Гартмана, где Пастернак говорил о Лейбнице (VII: 113), а последний, посвященный этике Канта, встретил на семинаре у Когена 8 июля особо теплый прием (VII: 117), когда почти сразу же, несмотря на успех, решение об отъезде было принято.
Как подчеркивает Флейшман, самые тягостные переживания Пастернака не были напрямую связаны с курсом Когена. Скорее всего, их источником были «отрицательные впечатления» от семинара Николая Гартмана о Лейбнице (Lehrjahre I: 83). Но поскольку Гартман в 1912 году был ярым приверженцем неокантианства и Марбургской школы, раздражение Пастернака свидетельствует не только о резкой антипатии к Гартману, но и о довольно серьезном разочаровании в самом подходе Марбургской школы к философским истокам романтизма. Так, в письме к Александру Штиху, датированном 27 июня, то есть сразу после своего первого выступления, Пастернак ставит под сомнение подход Гартмана и хвалит свое «старое» московское понимание Лейбница, еще раз повторяя, что более всего он сам согласен с прочтением, предложенным именно Гербартом, – оно куда правильнее, чем трактовка Гартмана:
О Лейбнице я прочел. Сложно: проф. не дал мне развить тех мест, где я если не оригинален, то, во всяком случае, стараюсь восстановить тонкое и единственно правильное понимание Лейбница, которое в свое время дал Гербарт (VII: 113).
Хотя остается непонятным, в каких именно местах Пастернак считал себя особенно осведомленным, «Неопубликованные философские конспекты» за 1910 и 1911 годы (когда его интерес к Лейбницу был особенно интенсивным42) проясняют многое. Вслед за Гербартом43 Пастернак увлекся духовным раскрытием идей, идущим через материальное содержание природы и развивающимся посредством агрегации монад. Соответственно, изучая интерпретацию Лейбница через Гербарта, Пастернак прежде всего интересовался динамической последовательностью, даже прогрессией, духа и души в нашем физическом «организме»:
Л<ей>бн<и>ц – монист. Монады духовн<ые> непротяж<енные> единицы, которым присуще внутр<енние> состоян<ия>: способн<ость> пр<е>дст<а>вл<ения>. […] Монады – духовн<ые> атомы. Организм наш = комплекс монад с иерархич<еским> отношением. Монада души господствует. Мон<ада> души – прост<ая> субстанция – неразрушима.
Гербарт: реалии. Одна из реалий душа (Lehrjahre I: 174)44.
Уже в студенческих «конспектах», говоря о Лейбнице и иллюстрируя прогрессивный континуум проникновения духовной эссенции в физическую материю посредством конгломерации монад, Пастернак создает замечательную картину разноголосого и разнонаправленного взаимодействия существ и сущностей в иерархическом развитии природы. По сути, его образы уже предвещают книжный папоротник в марбургской комнате:
Мир – совокупн<ость> воль различн<ой> степени сложности […]. Отс<юда> природа —самораскрытие духа: внешн<яя> стор<она> космич<еского> мира – материя; внутренн<яя> – чувств<а>, влечен<ия>, духовн<ое> тв<орче>ство. […]
Природа = дух сознающий, достигающ<ий> самосознания в человеке. Различие сложности межд<у> отд<ельными> волев<ыми> единицами. […] Цель жизни – реализация духовности в творчестве, распростран<ение> духовности, превращение природы в субстрат для достиж<ения> духовн<ых> целей (Там же: 185–186).
Сходство между содержанием этих московских заметок (с их изображением мира как «совокупн<ости> воль различн<ой> степени сложности») и образом комнаты в Марбурге перевоплощается в «Охранной грамоте» в еще один образ – во вневременной непрекращающийся разговор, в течение которого многочисленные авторы на открытых листьях-листах уже беседуют как друг с другом, так и с учеником-неофитом.
По мнению ученых, которые анализировали отношение Канта к Лейбницу, Кант в своей «Критике чистого разума» высказывает особо сильное неприятие лейбницевского организованного континуума, его «подчеркнутого пристрастия к понятию бесконечности или бесконечно малых систем, организованных в функционально дифференцированные группы»; более того, Кант начисто отвергал как «невозможное» представление Лейбница о том, что процесс этой организации может продолжаться до бесконечности (Grene, Depew 2004, 95). Можно ли сделать из вышеизложенного вывод, что Пастернак решил согласиться с лейбницевским пониманием континуума между природой и разумом и в этой связи отошел от неокантианства?45 И возможно ли, что обида на Гартмана была оборотной стороной реакции Пастернака на неприятие Марбургом лейбницевской модели природы как «духа сознающего, достигающего самосознания в человеке» – модели, которой придавали такую важность Шеллинг, Гете и другие романтики.
Дело, конечно, не в философии Лейбница, хотя весьма вероятно, что в спорах о взаимоотношениях между природой и разумом Пастернак склонялся на сторону Лейбница и романтиков46. Например, в письме Штиху от 8 июля, написанном сразу после выступления у Когена, Пастернак использует образы, в которых легко увидеть разочарование в неокантианстве. Расхваливая друга и стиль его письма, Пастернак объединяет ботанику, литературу и жизнь в одно органическое целое, способное к бесконечному делению: «Так, твое письмо – ботанический сад, от которого отделилась жизнь – со всем парным налетом природы» (VII: 117). Здесь живая отделившаяся клетка, соединяя природу и умственную деятельность, продолжает делиться на новые, самостоятельные и все же взаимосвязанные единицы. То есть сразу после семинара у Когена Пастернак в письме говорит о своем отношении к природе и к естественному росту, которые в совокупности дают начало человеческой жизни и мысли.