Елена Ершова – Медвежье молоко (страница 7)
Мара видела добычу – алый берет и серое пальто ёлочкой – и шла по следу.
Берет вильнул к Исаакию. Мощёная черепами дорога сменилась крупой из перемолотых костей. Потом под ногами спружинила гать, выстланная из берёзовых брёвен и человеческих позвонков – берет мелькал на Адмиралтейском проспекте и вдруг исчез. Вот только алел у памятника Пржевальскому и растворился в осенней дымке.
Добыча ушла в Лес.
Мара остановилась, тяжело дыша и до боли сжимая пластиковый корпус телефона. Набрала заученный наизусть номер. На этот раз в трубке отозвались.
– Я уехала, мама.
Слова ударили наотмашь, пощёчиной. Щёки разом запунцовели.
Не заботясь, что её слышат прохожие, Мара ревела в трубку, грозя дочери всеми возможными карами. Сердце галопировало меж рёбер, впрыскивало в жилы одну за другой порции обжигающей ненависти. Это казалось несправедливым, постыдным, ужасающе неправильным. Привычная к беспрекословному подчинению, Мара не сдержала ярости. Телефон с размаху ударился об асфальт – трещина пересекла экран уродливым шрамом. Такой же, казалось Маре, разломил надвое её сердце.
– Дрянь! Паскуда…
Наступив на корпус, вмяла его в костную крошку.
В пылевых вихрях хихикали мелкие бесы.
– Вам плохо, женщина?
На той стороне реальности, откуда доносились мерные голоса людей, откуда кричали зазывалы, где в объективах смартфонов колонны собора стояли незыблемо, ещё не тронутые вечно голодными точильщиками, стоял невзрачный человек, и Мара замерла, встретившись с прозрачным и каким-то бесцветным взглядом.
– Пошёл… вон! – наконец выцедила, отдуваясь.
Какое-то время человек смотрел на женщину пустыми рыбьими глазами, потом будто понял что-то и удалился так же быстро, как появился. Пусть засчитает один-ноль в пользу своего ангела-хранителя, козёл.
Кровавая полоска на горизонте истлевала. Лес поднялся частоколом, взломав гранитные плиты, и над макушками сосен выкатилась белёсая, с обгрызённым краем, луна.
Мара смяла грудью чахлый кустарник ежевики и врезалась в самую чащу.
Бежать было легко. Ветки хлестали по плечам, но боли не причиняли. Болото стонало голосами мертвецов. В земных лакунах копошились и плакали безрукие игоши.
Потянув носом воздух, Мара учуяла близкую птичью вонь.
– Сорока!
Мелькнула в подлеске чёрно-белая, ёлочкой, ткань, пластиково звякнули дешёвые браслеты. Мара зарычала и, припав на четвереньки, помчалась вслед.
Она настигла сороку там, где сосны становились выше и гуще, а в небе отчётливо проступили звёзды большого ковша.
– Ах! Это вы, Марья Михална! – притворно затрещала неопределённого возраста тощая тетка. – А я не признала, матушка, долго жить будете! Кха-а…
Мара перекрутила чужой пёстрый шарф висельной петлёй.
– Где? Говори!
Тощая тряслась и хрипела, и вместе с ней тряслись громоздкие серьги, и бусы под шарфом, и цыганские браслеты.
– Мне нужно знать, где Гнездо! Где скрывается воронья кость?! Отвечай!
– Не… знаю! – хрипела сорока, выкатив глаза, прежде цепкие, теперь налившиеся кровью. – Владыка держит Гнездо… втайне… не каждая птица…
– Врёшь!
Прижала сороку тяжёлой грудью, и та закатила глаза.
– О… не… – просипела добыча. – У Оне… го… ах…
Мара смяла её лицо, будто бумажный пакетик. Брызнула, вытекая, невесомая птичья душа.
Мара пила её, урча и облизывая выпученные глаза сороки шершавым языком. Вдыхала невесомый пух. Глотала кости. Насытившись, отбросила пустую оболочку.
Тётка – уже не птица, а скоро и не человек – села, слепо шаря подле себя: искала берет.
Завтра, знала Мара, её найдут мёртвой у памятника Петру, с потрёпанной картой под мышкой, а в морге диагностируют обширный инфаркт. Потеряв одну душу, вторая долго не живёт. И кто увидит в этой обыденной смерти убийство, заподозрит в нём честную пенсионерку, всю жизнь проработавшую в сфере общепита?
Вытерев рот ладонью, большая медведица побрела прочь, всё дальше углубляясь в чащу.
Глава 6
Первая зацепка
– Она чокнутая, – Астахова раздражённо выровняла карандаши, постучала точилкой, выбивая опилки. – Паспорт пустой. Ни свидетельства о рождении, ни фотографий пропавшей. Чушь какая-то.
– Я ей верю.
Белый не отлипал от окна, спрятав руки в карманах мантии. На парковке женщина безуспешно крутила ключ зажигания, старенький «логан» скрипуче кряхтел и не хотел заводиться.
– Увижу, что ошиваетесь возле её дома, Резников, удавлю, не посмотрю на протекцию. Ещё и рябины напихаю. Только не в рот, а в…
– Специфические фантазии у вас, Вероника Витальевна, ещё и с моим участием. Вижу, вас заводят альбиносы? – откликнулся от окна Белый. – Лучше скажите, что по свидетелям?
– Пацан и без того едва заикаться не начал, а вы его добить хотите?
– Ведь не начал.
– Не своевольничайте! – Астахова погрозила карандашом. – Я не погляжу на штрихкод. Может, это просто ничего не значащая татуировка? Может, это вы той ночью блуждали по лесу, а? По Лесу, я хотела сказать, – с нажимом повторила она. – Я знаю почерк перевертней.
– Ничего вы не знаете.
Белый прошёл по кабинету, задвинул на место стул – детдомовские привычки въелись подкожно. Астахова сонно моргала, не то от табачного дыма, не то от потолочных ламп. Легавые больше лают, чем кусаются. А вот перевертни – кусают, и ещё как.
– Завтра в десять! – прокричала Астахова. – И не опаздывайте!
Он мягко прикрыл за собой дверь.
Это сейчас Белый относился к чужой неприязни с философским спокойствием – иначе нельзя. Обида перерастала в раздражение, раздражение – в гнев, а гнев выворачивал нутро наизнанку. Тогда случались
Впервые Белый почувствовал себя другим в детском доме.
Там вечно пахло канализацией, носками и пригоревшей кашей. На первом этаже жили дошколята, на втором подростки. Как и все сироты, Белый выбегал навстречу гостям, которые привозили в детский дом игрушки, игровые приставки, сладости и другие подарки, которые редко доставались Белому.
Он с малолетства чувствовал свою непохожесть. Его дразнили злее, чем прочих, называя Седым, Молью, Уродом и, конечно, Белым. И куда чаще раздавали подзатыльники и отнимали детдомовскую еду, богатую калориями на бумаге, а на деле представляющую собой плохо проваренную рисовую или манную кашу, непрожаренные котлеты, супы с плавающим в бульоне куском курицы или овощи, на которые особенно богата осень.
Он научился давать сдачи, за что сам неоднократно был наказан воспитателями, не слишком разбирающимися, кто зачинщик. Единственным человеком, кто был к Герману добр, оказалась пожилая воспитательница Вера Ивановна, с очками, вдвое увеличивающими её блеклые глаза.
– Не ложися на краю, – мягко пела она, сидя подле его кровати, установленной возле окна, где между плохо сдвинутых штор пробивался свет уличного фонаря. – Придёт беленький волчок и ухватит…
«Почему беленький, когда волк серенький?» – хотел спросить Герман.
И забывал.
Ему снился лес – густой, непролазный, над которым висела покрытая запёкшейся кровью луна. При виде неё замирало дыхание и сладко ныло в груди, и мальчик просыпался заплаканным и мокрым.
Ещё Белый больно кусался – до крови. Зубы у маленького Германа были крепкими, здоровыми и очень острыми. Такими же острыми, как нюх.
Уже в пять лет он мог учуять с улицы, что готовилось на детдомовской кухне.
Он знал, как пахнет свежее, в белых прожилках мясо, и отличал свинину от курицы. Он чуял, насколько свежую привозили картошку, морковь или капусту с многочисленных фермерских огородов – овощи, как правило, были перезрелые, скользкие и малосъедобные, пусть повара и проявляли чудеса смекалки, добавляя их в те или иные блюда. Капусту сироты ели до самой весны, добавленную в пироги, запеканку, супы и котлеты.
К восьми годам Белый дорос до титула детдомовского психа, с которым общались только на кухне: старшие сироты приносили ему тарелки, требуя сказать, есть ли в котлетах капуста и лук. За это Белый брал небольшие подношения в виде конфет или маленьких резиновых зверей. Зверям Герман отрывал головы и в этом видел особый акт мщения каждому обидчику, а конфеты прятал под матрас, потому что Вера Ивановна утверждала, будто из сладостей вылезают мышки и прогрызают в зубах дыры. Она же и научила прятать истерзанные игрушки.
Найдя тигра с рваной бахромой на шее, она долго смотрела на него, а потом сказала:
– Волчок всё-таки пришёл. Теперь, Герочка, ночами нужно закрывать шторы.
Ему на миг показалось, будто вокруг фигуры воспитательницы пульсирует странное свечение, но та моргнула и окончательно погасла потолочная лампа. И с той поры окна Белый действительно не открывал.
В десять лет он узнал, каково на вкус сырое мясо.