Елена Арсеньева – Короля играет свита (страница 2)
Впрочем, по причине глубокой ночи и полного безлюдья не видно было никакой опасности и никто не мог подслушать разговор двух молодых (старшему не было еще и тридцати) людей. И слава богу, потому что разговор был серьезный, даже опасный, относящийся к разряду тех, которые вполне могли быть причислены к государственной измене. Какое счастье, что преданные слуги умели быть глухи и немы!
– Я превращен в какой-то призрак, – пронзительным, неприятным голосом говорил тот, что был меньше ростом. – Я поставлен в самое постыдное положение, потому что не допущен ни к какой реальной власти.
– Но ведь ваша матушка еще, по счастью, жива, – благоразумно возразил его спутник. – О какой реальной власти можно теперь говорить?
– То, что она творит с высоты своего положения, всецело основано на славолюбии и притворстве. О торжестве закона никто и не помышляет! Я мечтаю о внедрении среди дворянства строгого нового мышления, основанного на четком понимании своих прав и обязанностей.
– Ну, насчет прав, как я понимаю, никто не возражает, ваше высочество! А вот насаждение обязанностей... – хмыкнул спутник этого человека со смелостью, дозволенной только близкому другу. Да и в самом деле – Александр Борисович Куракин был, как никто другой, близок великому князю Павлу, воспитателем которого был его дядя, канцлер Никита Иванович Панин.
– Это да! – сурово сказал великий князь. – Просто-таки помешались нынче все на своих правах. Или вот еще – на идеях каких-то. Что за дурацкое словечко – идеи? Не идея никакая, а мысль! Раньше попросту говорили – «я думаю». Теперь – «мне идея в голову пришла». Как пришла, так и ушла, в голове ничего не сыскавши! Вот и государыня-матушка все об том же. Надо же такое измыслить: учреждать воспитательные дома и женские институты, чтобы создать «новую породу людей». Заладили болтать, как во Франции: равенство, братство! Доведут с этими глупостями страну до революции. Чтобы все были равными, надо прежде всего одеваться одинаково. А то на одном лапти, на другом стоячий воротник до ушей с таким галстухом, что от него помадами и духами за версту несет. У одного на столе пустые щи, у другого восемнадцать перемен блюд, да еще роговая музыка под окнами играет. А надо как? Ежели шляпы – у всех одинаковые, треугольные, никаких круглых. Ежели пукли – у всех одни и те же, по три штуки справа и слева. Вот тебе и вся «новая порода». Люди, говорю я ей, должны по ранжиру быть расставлены, каждый на своем месте, как в гвардии на посту: пост сдал – пост принял. Никаких глупостей, никакого вольнодумства! А если что не так – сечь до потери сознания, а то и пушками, пушками – и все как рукой снимет. Непорядка в стране меньше будет. И знаешь, друг Куракин, что мне матушка ответствовала? Ты, говорит, лютый зверь, если не понимаешь, что с идеями нельзя бороться при помощи пушек!
– Ну что вы хотите, сударь, ваша матушка все-таки женщина. Не может ведь женщина повсюду бывать сама, входить во все подробности, – примирительно отозвался Куракин, слышавший все это не в первый и не в десятый, а по меньшей мере в сто первый раз: недовольство цесаревича буквально каждым шагом матери-императрицы давно стало притчей во языцех.
– Конечно! – вспылил Павел. – В том-то и дело! Потому-то мой дрянной народ только и желает, чтобы им управляли женщины. Ты вспомни: на русском престоле уже почти шестьдесят лет сидят бабы! Надо выдвинуть в ущерб им принцип мужской власти. Власти, а не этих юбок... То им фижмы, то кринолины, то мушки, то еще что-нибудь. И в государственных делах так же: что в голову взбредет, то и сотворю. Когда я достигну престола, я буду входить во все подробности управления. Помяни мое слово.
Александр Куракин молчал.
– О чем ты подумал? – взволнованно спросил Павел тонким, злым голосом. – Я знаю, о чем ты подумал! Ты думал, что мне следовало бы сказать не «когда я достигну престола», а «
На самом-то деле Куракин подумал, что его приятель может совершенно запутаться в этих подробностях, в которые он намерен «входить», потому что его ограниченный ум и слабая воля не выдержат упоения самодержавной властью. Но возражать сейчас и в самом деле было бесполезно. То, что он влачит затянувшееся существование наследника при женщине-императрице, было для Павла постоянным больным местом, и даже не любимой мозолью, а открытой раною. Мать и сын находились в состоянии бесконечной дуэли. Павел был просто помешан на том, что он достоин большего, в то время как права его попираются.
Александр Борисович знал, что мысль эта зародилась в великом князе не без участия графа Панина. Никита Иванович лишь потому всячески поддерживал идею государственного переворота, устроенного Екатериной, что был убежден: этот переворот приведет к власти его малолетнего воспитанника, а поскольку править он еще не сможет, в России можно будет установить конституционную монархию при регентстве кабинета министров. Фактически он видел во главе этого кабинета себя, мечтал о собственной власти, ограничивающей самодержавную, однако Екатерина, неподвластная чужой воле, необыкновенно сильная духом, совершила переворот в свою пользу. Вот этого Никита Иванович и не мог ей простить, исподволь внося разлад в отношения императрицы с сыном – и без того непростые. Именно от Панина Павел узнал о намерениях возвести его на престол, о проекте конституционной монархии, и это еще более усилило в нем раздражение против Екатерины и тех, кто помог ей надеть царский венец... по праву принадлежащий ему, Павлу Петровичу!
Эта мысль просто-таки сводила цесаревича с ума. В ответ на попрание его прав гордость и обидчивость развились в нем до непомерной, преувеличенной степени. К тому же в нем никогда не утихали сомнения, в самом ли деле он сын покойного императора Петра. Вполне достаточно было бы просто посмотреть в зеркало, чтобы получить доподлинный ответ. Сходство отца и сына было разительным, однако к этому вопросу Павел продолжал относиться с поистине инквизиторским любопытством. Стоило ему увериться, что он действительно сын Петра, как честолюбивые устремления вспыхивали в нем с новой силой, он начинал ненавидеть мать... совершенно упуская из виду (со свойственной ему пристальной внимательностью к мелочам, но неумением делать из них глубокие, логические выводы), что по законам Российской империи он не имел никакого права на престол. Прежде всего потому, что закона о престолонаследии в этой самой Российской империи никогда не было.
Нет, ну в самом деле! Трон в России всегда переходил «по избирательному или захватному праву», а проще сказать, «кто раньше встал да палку взял, тот и капрал». Петр Великий помнил старинную «правду воли монаршей», то есть произвольную власть государя самому выбирать себе наследника, но сам он не успел воспользоваться этим правом, вот и пошла после него череда императоров и императриц, захватывавших русский трон при помощи государственных переворотов. Елизавета Петровна, надо отдать ей должное, выбрала себе законным преемником Петра Федоровича, отца Павла, но сам-то Петр ничего не сделал для интересов своего сына. Таким образом, после его смерти Павел в глазах закона был полное ничто и всецело зависел от произвола матери. Это и сводило его с ума.
Он жил, никому не веря. Первая его жена, немецкая принцесса Вильгельмина, в крещении Наталья Алексеевна, изменяла ему с лучшим его другом, Андреем Разумовским, заядлым пожирателем женских сердец. Совсем даже не факт, что ребенок, при рождении которого она умерла в апреле 1776 года, не был сыном этого русского Казановы. Вторая жена, Мария Федоровна, она же – принцесса София-Доротея, была достойна Павла мелочностью и придирчивостью ограниченного ума: она так же строила замки своего честолюбия на пустом месте и неустанно подогревала устремления своего мужа, хотя в вопросах государственной власти понимала еще меньше, чем в грамматике и правописании, в которых она была не просто слаба – понятия о них не имела...
Павел порою ненавидел жизнь, потому что она была исполнена страдания. Он жил, ни на кого не надеясь, всех постоянно подозревая в злоумышлениях, по крайности – в скрытых издевках. В глубине души он сознавал слабость своего характера, но признать это было для его непомерной гордыни невозможно. Он яростно завидовал своему великому предку Петру. Если бы обладать такой же мощью натуры, такой твердостью духа, такой богатырской статью, жизненной силой! Тогда мать трепетала бы перед ним, а не он перед нею! А он трепещет, увы, и презирает себя за это, и ненавидит, еще пуще ненавидит ее...
Мысль о том, что Екатерина тоже его ненавидит, что она желает его смерти, была с ним неотвязно, а потому он даже не очень-то удивился, когда вдруг заметил в глубине одной подворотни очень высокую фигуру, завернутую в длинный плащ, и в военной, надвинутой на лицо треугольной шляпе. Похоже было, этот человек ждал кого-то, однако, когда Павел и Куракин поравнялись с ним, он вышел из своего укрытия и пошел слева от Павла, не говоря ни слова.
Павел оглянулся. Странным показалось ему, что на охрану появление этого человека не произвело никакого впечатления, хотя несколько минут назад они палками отогнали прочь какого-то нищего, который спьяну вздумал просить милостыньки у императора. Куракин тоже шел с равнодушно-сонным видом, погруженный в какие-то свои мысли.