Елена Арифуллина – Взгляд сквозь пальцы (страница 44)
Я отправилась умываться. Холодная вода помогла прийти в себя, но боль внутри не отпускала. И вновь напомнил о себе голод. Надо будет отнести в логово еще мешок собачьего корма, если не хочу сдохнуть с голоду.
– Мам, что с тобой?
Дашка тихо подошла сзади и обняла меня за плечи. И тут я разревелась.
– Ничего, Даш. Устала, заработалась, да еще вызов этот… Никуда больше не поеду. В отпуске я или нет в конце концов? Пошли все вон, – только и смогла выговорить я, хлюпая носом.
– Правильно. Тебе отдохнуть надо. Пока тепло, ходи каждый день на море. Мы с Катькой сами управимся. Она уже кашу может сварить и яичницу сделать.
– Спасибо, Дашкин. Вы у меня молодцы. Да, надо будет походить на море.
– Вот завтра и иди.
– Угу.
Под предлогом усталости я рано убралась спать, но уснуть не смогла. В голове стоял хаос из планов, воспоминаний и попыток осознать случившееся. Я всегда знала, что люблю своего мужа так, как вообще способна любить, что ближе и роднее его у меня нет никого. Сейчас пришло время понять, что, кроме него, у меня вообще никого на свете нет – кроме девчонок, конечно.
Когда я закончила третий курс, отец стал работать по санавиации. Бригада вылетала или выезжала на сложные случаи по области, оперировала нетранспортабельных на месте, иногда захватывала кого-то в областные клиники на обратном пути. Бабушка была недовольна – считала, что отец уже не так молод для такой работы. Он только отмахивался: должен же кто-то это делать. Мать молча ездила и летала вместе с ним. А я – я была влюблена, и моя жизнь сосредоточилась вокруг того, кого я любила, и наших нечастых жарких встреч по чужим квартирам. Я не хотела видеть, что из нас двоих люблю я, а он позволяет себя любить. Узнав, что я одна из трех, которым он это позволяет, я вырвалась из этой любви, оставляя клочья кожи на колючей проволоке, которой отгородилась от всего мира, – и ушла не оглядываясь. Когда я снова обрела возможность видеть окружающее, оказалось, что никто ничего не заметил.
Шла зачетная неделя перед зимней сессией, когда меня вызвали в деканат. Перебегая через двор в административный корпус, оскальзываясь на снегу, я гадала, в чем же дело. Хвостов у меня не было, по одному предмету светил автомат – может, завкафедрой все же внес меня в заветный список?
Декан посмотрел на меня как-то странно – с жалостью, что ли? – и спросил:
– Допуск к сессии есть?
– Еще два зачета осталось, – машинально ответила я.
– Давай зачетку.
Он поставил штамп допуска и расписался.
– На те кафедры потом зайдешь, тебе поставят, а сейчас езжай домой.
– Что случилось?
– Езжай.
Когда я через две ступеньки вбежала на наш шестой этаж и ворвалась в квартиру, вместо бабушки мне навстречу вышла зареванная тетя Кшися. Бабушка с серым лицом сидела в кресле и комкала кухонное полотенце. Увидев меня, она тихо сказала: «Олька, детка…» и беззвучно заплакала.
Их больничный «рафик» вылетел на встречную полосу и на скорости под сто двадцать вмазался в фуру. Шофер уснул за рулем, убаюканный долгой ночной ездой по заснеженной трассе. Жив остался только изувеченный анестезиолог, спавший на заднем сиденье. Сейчас он лежит у себя же в отделении, но прогноз тяжелый. А мне надо ехать на опознание. С похоронами помогут. Машина будет через полчаса. Надо взять обувь и одежду.
Дальше все слилось в какую-то карусель событий и лиц. Закрытые гробы… не запирающиеся двери квартиры… тетя Кшися и еще какие-то бабульки, тоже когдатошние акушерки или медсестры, варят куриную лапшу и кутью на поминки… люди, люди, люди, которые говорят о том, каким был Андрей Францевич и чем они ему обязаны, а я пытаюсь вспомнить, кто же это такой, и не сразу понимаю, что речь идет об отце… многие из них суют мне в руки конверты, а я отдаю их бабушке, и она прячет их в карман фартука…
Когда все разошлись, мы с бабушкой обнаружили, что не можем ни спать, ни говорить – и плакать тоже не можем. Тогда мы сели играть в карты и до рассвета играли в дурака, пока не заснули сидя.
Во сне я торопливо шла по коридору хирургического отделения, на ходу застегивая халат. Я опоздала, группа уже была в операционной, и я почти бежала, шлепая кожаными тапками. Вторая дверь направо, белый кафельный предбанник, каталка в углу… Я осторожно приоткрыла матовую стеклянную дверь, но группы здесь не было. Бригада работала, никто не обратил на меня внимания. Ведущий хирург, осанистый и величавый, в круглых очках, с торчащей из-под маски седой бородой, показал ассистенту на что-то в ране. Тот кивнул и стал зашивать. Сестра промокнула ему лоб зажатым в кохер тампоном и посмотрела на меня. И тут я ее узнала. Это была моя мать, ее темные глаза с привычным выражением сосредоточенного внимания. Почему-то я твердо знала, что там, под маской, она улыбается. Ассистент, не глядя, протянул руку, взял поданный зажим с иглой и продолжал шить. Седобородый одобрительно кивнул, очки блеснули в свете бестеневой лампы. Где же я его видела… Очки и борода, фотография за стеклом отцовского книжного шкафа… Лука Войно-Ясенецкий, ссыльный епископ, хирург божьей милостью.
Я уже знала, кто ему ассистирует. Мечта отца сбылась. Он так и не взглянул на меня, поглощенный делом, работая рядом с тем, перед кем преклонялся всю жизнь, вместе с той, которую всю жизнь любил. Они вместе жили и вместе умерли. Где бы они сейчас ни были, они вместе, и им хорошо.
Проснувшись, я долго еще сидела с закрытыми глазами.
– Сволочи. Ох, какие сволочи… – четко прозвучал бабушкин голос.
Я открыла глаза и сощурилась – за окном сиял зимний солнечный день.
– Ты что, баб? Кто сволочи?
– Да все эти, вчерашние. Хоть бы один про Зулю вспомнил. Нет, все талдычили: «Андрей, Андрей Францевич, какой человек был…» А Зуля?
Бабушка неожиданно сильно ударила кулачком по подлокотнику.
– Сколько раз ей говорила: учись, из тебя хороший врач будет, поверь, у меня глаз наметанный, многих повидала. Нет, не стала. Для нее белый свет клином сошелся на Андрее, готова была половиком ему под ноги лечь, думать не хотела, что может с ним вровень стать. Вот на всю жизнь в его тени и осталась. Грех сказать, а хорошо, что они вместе… не знаю, как бы она его пережила. А ты, Олька, смотри, не вздумай такой же стать. Любить – люби, а не смей на любимого снизу вверх глядеть. Поняла? А не то прокляну.
– Ты что, баб… – только и могла сказать я.
– Я-то ничего, а ты слушай и на ус мотай. Зуля перед мужем свою жизнь как свечку истеплила. Может, ее счастье в том и было, а ты не такая. И не вздумай другой становиться. Себя сломаешь и никому лучше не сделаешь. Ну что ты на меня уставилась? Я что – говорю непонятно? Иди в институт, у тебя же сессия. А мы тут с Кшиськой все приберем, посуду перемоем, полы – вон как все затоптали. Иди, иди, она собиралась к обеду прийти, скоро уже явится…
Я оделась и как сомнамбула побрела на экзамен, первый в эту сессию. Ослепительный зимний день ничем не напоминал вчерашний – серый, с низким кладбищенским небом. Казалось, что все это – похороны, поминки – просто приснилось.
Сессию я сдала на пятерки: преподаватели молча ставили «отлично» и отдавали зачетку. Но даже повышенная стипендия ничего не решала. Надо было срочно искать работу, и я искала ее, почти не появляясь дома.
Бабушка умерла через две недели. Внешне она осталась такой же, как всегда, но что-то в ней сломалось. В ту ночь я проснулась, потому что из-за стены, из бабушкиной комнаты, послышался смех, но голос не походил на бабушкин. Смеялась молодая девушка, и в голосе у нее звенела радость.
– Кто то ест? Анджей? Ендрусь, ходзь ту![6]
Она опять засмеялась – тише и нежнее.
– Ходжьми… Далей, выжей…[7]
Я лежала с замирающим сердцем, прислушиваясь, но больше не услышала ничего и опять провалилась в сон.
Когда утром я зашла к бабушке, она лежала лицом к стене и успела остыть. На лице у нее остался след улыбки.
Похороны показались дурным сном, повторением недавнего прошлого. А поминок мы с тетей Кшисей решили не устраивать, да и не на что было. Я хотела спросить у нее, что же значили те ночные слова, но так и не решилась. Хватило словаря в читальном зале городской библиотеки и тех обрывков языка, которых нахваталась в детстве. А кого из двух Анджеев – брата или сына – увидела бабушка, с кем ушла «дальше и выше», не имело никакого значения. И делиться этим я ни с кем не хотела.
Надо было жить дальше. В двадцать один год я осталась совершенно одна на свете. На бабушкиной тумбочке нашлась стопка денег, вложенная в потрепанную сберегательную книжку. Бабушка сняла их незадолго до смерти, оставив на счету два рубля пятьдесят копеек. Почти все ушло на похороны. Работу мне пообещали в двух местах, но не раньше чем через месяц.
И тогда в мою жизнь пришел Генка – так же просто, как происходит все по-настоящему важное. Однажды вечером позвонил в дверь, когда я сидела на кухне и решала, что продать в первую очередь. И пришел не с пустыми руками: с двумя банками тушенки и большой пачкой индийского чая «со слоном».
– Здравствуй. Вот, решил зайти на огонек. Можно?
– Можно, проходи, – ошарашенно ответила я.
Генка учился на другом потоке, и я знала его только в лицо, да и то плохо. И сейчас, пока он разувался в слабо освещенном коридоре, я разглядела его – и поразилась, насколько он похож на фотографии моего отца в молодости, разве что волосы не торчат вихрами.